Новый сайт Ассоциации был создан благодаря поддержке Владимира Александровича ЯДОВА. Как и всегда –
Vivat, Ядов!
Главная | НОВОСТИ | Из рассылки А.Н. Алексеева: Эрлена Лурье. Глухое время самиздата
Из рассылки А.Н. Алексеева: Эрлена Лурье. Глухое время самиздата
05.11.2014 14:14
«Впервые «Глухое время самиздата» вышло в издательстве «Нестор. История» в 2009 году и быстро разошлось. Потом другое издательство предложило ее переиздать. Автор подготовил исправленное и дополненное издание. Однако издание не состоялось. Поскольку срок, в течение которого автор по договору не имел права этим текстом распоряжаться, истек, я теперь передаю эту книгу для чтения тем, кому это интересно». Э. Л. 2014.

ЭРЛЕНА  ЛУРЬЕ

ГЛУХОЕ ВРЕМЯ САМИЗДАТА

СОДЕРЖАНИЕ

Папки с машинописью

ВОКРУГ ЖИВОПИСИ
    Наши знакомые
    «Дело Глазунова»
    Художники и власть
РЕПРЕССИРОВАННАЯ ПОЭЗИЯ

    «Литературные папки»

    Осип Мандельштам

    Марина Цветаева

    Борис Пастернак

    Анна Ахматова

    Николай Гумилев

    Иосиф Бродский

    Александр Галич

    «Прометей свободной песни»

ВОКРУГ ЛИТЕРАТУРЫ

    Антисоветское литературоведение

    Бандитский шик «Алмазного венца»

    Письма Солженицына

ПРОРЫВ НЕМОТЫ

    Подвижница

    Книга великого гнева

ПАРАНОИК У ВЛАСТИ

    Темный пастырь

    Открытое письмо Сталину

    Большой террор

    Смерть тирана

ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН

    В ожидании весны

    Совесть нации

    Последний генсек

    Ельцин и другие

    Экспресс-хроника

   О прогнозах и предсказаниях

    Август девяносто первого

    Пока живу — надеюсь

ВЕЧНАЯ ТЕМА

    Еврейский вопрос

    «Цветы зла» на почве гласности

    За и против истории

    Родословная вождя

Postscriptum

 

«…Моему  поколению в основном выпало прожить уже после смерти Сталина. Прежний страх исчез, но страна оставалась закрытой, лживой и несвободной.  Многие  цинично к этому приспособились, урывая возможные блага; другие малодушно ничего не хотели знать и довольствовались тем, что дают. Те же, кому была необходима творческая свобода или хотя бы свобода читать и мыслить, гибли, попадали в лагеря и психушки, а позже их стали просто выдворять за рубеж. 

И я, пытаясь как-то смягчить неизбежное столкновение подрастающих сыновей с окружающей действительностью, говорила им правду о нашем вчерашнем и сегодняшнем дне. На мой взгляд, правда необходима всегда. И хотя с тех пор многое изменилось, вполне может случиться, что новое поколение Лурье из этих записок узнает о прошлом своей страны больше, нежели из учебника истории.

Такое вполне может быть…» (Эрлена Лурье)

 

См. на Когита.ру:

 

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (1). Папки с машинописью. Вокруг живописи

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (2). Репрессированная поэзия: «Литературные папки». Осип Мандельштам. Марина Цветаева

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (3). Репрессированная поэзия: Борис Пастернак. Анна Ахматова. Николай Гумилев

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (4). Репрессированная поэзия: Иосиф Бродский. Александр Галич. «Прометей свободной песни»

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (5). Вокруг литературы… Прорыв немоты…

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (6). Параноик у власти...

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (7). Время перемен: В ожидании весны. Совесть нации. Последний генсек. Ельцин и другие. Экспресс-хроника

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (8). Время перемен: О прогнозах и предсказаниях. Август девяносто первого. Пока живу — надеюсь

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (9). Вечная тема: Еврейский вопрос. «Цветы зла» на почве гласности. За и против истории...

 

 (Внимание! Если при клике мышкой на название материала Когита.ру Вы получите ответ: «К сожалению, по запрошенному адресу мы ничего не нашли», не смущайтесь и пойдите в конец открывшейся страницы, где сказано: «Возможно, Вы искали…» и соответствующее название. Кликните по нему и выйдете на искомый материал. А. А.)

 

**

 

http://www.cogita.ru/a.n.-alekseev/publikacii-a.n.alekseeva/erlena-lure-gluhoe-vremya-samizdata-1-papki-s-mashinopisyu-vokrug-zhivopisi

 

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (1). Папки с машинописью. Вокруг живописи

 

Вы здесь: Главная / Блог А.Н.Алексеева / Тексты других авторов, впервые опубликованные А.Н.Алексеевым / Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (1). Папки с машинописью. Вокруг живописи

Info

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (1). Папки с машинописью. Вокруг живописи

Автор: Э. Лурье — Дата создания: 12.08.2014— Последние изменение: 13.08.2014

Участники: А. Алексеев

«Впервые «Глухое время самиздата» вышло в издательстве «Нестор. История» в 2009 году и быстро разошлось. Потом другое издательство предложило ее переиздать. Автор подготовил исправленное и дополненное издание. Однако издание не состоялось. Поскольку срок, в течение которого автор по договору не имел права этим текстом распоряжаться, истек, я теперь передаю эту книгу для чтения тем, кому это интересно». Э. Л. 2014.

 

ОТ ПУБЛИКАТОРА

В ноябре-декабре минувшего года на Когита .ру публиковалась первая версия нового произведения Эрлены Лурье "Праздное письмо". См.:

 = Эрлена Лурье. Праздное письмо. Публикация 1: Надо бы успеть!

= Эрлена Лурье. Праздное письмо. Публикация 2: «Счастье – это очень просто…»

= Эрлена Лурье. Праздное письмо. Публикация 3: О свободе творчества и нашей памяти

= Эрлена Лурье. Праздное письмо. Публикация 4: Быть человеком!

= Эрлена Лурье. Праздное письмо. Публикация 5: «Продолжим наши игры!»

= Эрлена Лурье: «Праздное письмо» – с продолжением

(Внимание! Если при клике мышкой на название материала Когита.ру Вы получите ответ: «К сожалению, по запрошенному адресу мы ничего не нашли», не смущайтесь и пойдите в конец открывшейся страницы, где сказано: «Возможно, Вы искали…» и соответствующее название. Кликните по нему и выйдете на искомый материал. А. А.)

 

Более полную, расширенную (но еще не последнюю!) версию этой работы см. на российско-американском сайте «Международная биографическая инициатива». Там, по сетевому адресу - http://cdclv.unlv.edu//archives/articles/lurie_leletter.pdf .

ЭРЛЕНА ВАСИЛЬЕВНА ЛУРЬЕ – человек с техническим образованием и профессией, но с гуманитарными интересами и способностями. Уже в зрелом (чтобы не сказать – в преклонном) возрасте она стала автором замечательных автобиографических книг. Вышло (прежде) и несколько стихотворных сборников.

«…После временного пребывания в «Лоскутках» весь мой архив превратился в книги, которые отражают жизнь семьи Шуффер-Лурье на протяжении 90 лет, начиная с юности моей матери и кончая юностью моих внучек. «Дальний архив» вышел, когда мне было 75 лет, «Глухое время самиздата» — 77, а «Такая разная жизнь…» — в мои 79…», пишет Э. Лурье.

Главным (а, пожалуй, и единственным) источником и материалом ее  литературного творчества является собственная жизнь – в соприкосновении и в контексте жизни ее ближнего круга (родственников и друзей), но, как обычно бывает у талантливого человека, оказывающаяся зеркалом и кристаллизатором исторического времени.

Сегодня мы хотим донести до читателя Когиты одну из интереснейших книг Э.В. Лурье «ГЛУХОЕ ВРЕМЯ САМИЗДАТА». Публиковать будем в 9 подач, с продолжением.

Это – тот случай, когда авторский Постскриптум при публикации уместно поставить в начало, как преамбулу .

А. Алексеев. 12.08.2014.

 **

ОТ АВТОРА

 

POST SCRIPTUM (к рукописи Эрлены Лурье «Глухое время самиздата»)

Итак, в 2002 году книжка с обширными цитатами из самиздата в количестве 50 экземпляров была напечатана, а все мои папки вместе с пишущей машинкой переехали в «Мемориал». Книжка пользовалась успехом — кто-то что-то из нее переписывал, кто-то ее даже у меня зажал — в общем, она весьма быстро разошлась по друзьям и знакомым. И я не раз слышала,  что неплохо бы ее  издать по-настоящему. Но тогда я как-то не очень понимала — зачем нужен дайджест из самиздата, когда можно свободно купить или взять в библиотеке любую некогда запрещенную литературу. 

Но прошло семь лет — и все изменилось: подросло поколение, которое жизни в Советском Союзе уже не знает и той литературы, как правило, не читает. Зато молодые смотрят советские фильмы, и в их сознании СССР начинает обрастать различными мифами — знаю это по своим внучкам-студенткам. А на фоне этих мифов  легко  культивируется ностальгия «по нашему прекрасному прошлому», когда во главе страны, оказывается, стоял не страшный тиран, диктатор и палач собственного народа, а всего лишь «эффективный менеджер».

Спокойно отнестись к этому было невозможно...

Я посчитала себя обязанной присоединиться к тем, кто противостоит беспамятству и прямой лжи, и, в надежде донести голоса героев «глухого времени» до ушей молодых, напечатала свою книжку в издательстве «Нестор-история». Мне казалось, что  отраженная в документах гнетущая атмосфера страны остережет от ложных представлений и поможет избавиться от иллюзий и насаждаемого определенными структурами «патриотизма». Патриотизм должен относиться к родине, а не к политическому строю, к России, а не к Советскому Союзу. Потому что Советский Союз по своей сути был тоталитарным и абсолютно бесчеловечным государством. И смысл «Глухого времени самиздата»  именно в этом — чтобы кто-то вспомнил, а кто-то бы и узнал о том, что с нами происходило на самом деле. Только тогда мы сможем защитить себя от наступления нового «глухого времени».

И я счастлива, что вышедшая в 2009 году книжка оказалась востребованной — это уже  второе, отредактированное и дополненное издание.

Наше время — это время стремительных изменений, что-то меняется постоянно, причем зачастую вовсе не так, как мы ожидали. И это особенно отчетливо видно, если взглянуть на годы, когда начались мои первые записи вокруг самиздата. Прошедшее десятилетие лишило нас многих прекраснодушных иллюзий — сегодня о многом я написала бы иначе.

Сегодня мне досадно читать о тех наивных надеждах, которые я — и не одна я — возлагала на пришедшего сменить Ельцина «человека из народа», в гораздо большей степени оказавшегося человеком из КГБ — со всеми типичными свойствами и методами этой организации.

Сегодня, когда Солженицын ушел, вряд ли я стала бы с таким запалом вспоминать его одиозный двухтомник. Но это тоже история: в тот год книга «Двести лет вместе» была темой горячих дискуссий — нынче, полагаю, она уже мало кому интересна.

Сегодня свои рассуждения о цене свободы я не вела бы в столь легком и оптимистичном тоне — тогда Америке и России только предстояло пережить свои страшные трагедии: рухнувшие башни «Близнецов» и захваченный террористами «Норд-Ост»…

Что-то слишком много взрывов, слишком много крови, слишком много трупов по всему свету. Что-то очень уж все это смахивает на ползучую Третью мировую...

Тем не менее, жизнь идет…

Пусть и медленно, и зигзагами, но мы все же куда-то двигаемся. Хотя с каждым годом этот вопрос — куда — становится все более болезненным.

Сегодня  все менее понятно, куда же именно мы направляемся… Необходимо будить память — только наша общая память о прошлом даст нам возможность идти вперед, а не наступать на те же самые исторические грабли.

Впрочем, как уже было сказано, «будущее истории нам знать не дано. Ибо дело это не человеческое». В стране и мире постоянно что-то происходит — не угонишься. И потому, убрав кое-что лишнее и добавив кое-что необходимое, в самом тексте в угоду времени я ничего менять не стала, «еже писах — писах»...

И только лишь повторю сказанное: пока живу — надеюсь!

2009-2011

 

POST POST SCRIPTUM

«Впервые «Глухое время самиздата» вышло в издательстве «Нестор. История» в 2009 году и быстро разошлось. Потом другое издательство предложило ее переиздать. Автор подготовил исправленное и дополненное издание. Однако издание не состоялось. Поскольку срок, в течение которого автор по договору не имел права этим текстом распоряжаться, истек, я теперь передаю эту книгу для чтения  тем, кому это интересно». Э. Л. 2014.

 

ЭРЛЕНА  ЛУРЬЕ

ГЛУХОЕ ВРЕМЯ САМИЗДАТА

Самиздат, или независимая печать, — это естественная реакция общества на подавление духовной свободы.

А.Суетнов

 

«Эрика» берет четыре копии,

Вот и все!

А этого достаточно!

Александр Галич

 

Машинистка получает заказ — перепечатать «Войну и мир».

— Зачем?!

— Мой сын ничего, кроме самиздата, не читает.

Из анекдотов семидесятых

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

    Папки с машинописью

ВОКРУГ ЖИВОПИСИ

    Наши знакомые

    «Дело Глазунова»

    Художники и власть

РЕПРЕССИРОВАННАЯ ПОЭЗИЯ

   «Литературные папки»

    Осип Мандельштам

    Марина Цветаева

    Борис Пастернак

    Анна Ахматова

    Николай Гумилев

    Иосиф Бродский

    Александр Галич

    «Прометей свободной песни»

ВОКРУГ ЛИТЕРАТУРЫ

    Антисоветское литературоведение

    Бандитский шик «Алмазного венца»

    Письма Солженицына

    Подвижница

    Книга великого гнева

ПАРАНОИК У ВЛАСТИ

    Темный пастырь

    Открытое письмо Сталину

    Большой террор

    Смерть тирана

ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН

    В ожидании весны

    Совесть нации

    Последний генсек

    Ельцин и другие

    Экспресс-хроника

  О прогнозах и предсказаниях

    Август девяносто первого

    Пока живу — надеюсь

ВЕЧНАЯ ТЕМА

    Еврейский вопрос

    «Цветы зла» на почве гласности

    За и против истории

    Родословная вождя

    Post scriptum

**

 

Папки с машинописью

 

Я не помню, когда именно в нашем доме появился самиздат, но знаю, что это были стихи. Стихи, которые широко ходили по городу и которые почему-то вовсе не воспринимались как нечто  запретное. Хотя это были не только Коржавин и ранний Бродский, но и изъятые тогда из литературы Мандельштам и Цветаева. Но ведь это всего лишь стихи. А потом…

Потом началось позже, когда в середине семидесятых из-за возникших в семье проблем мне пришлось оставить свою конструкторскую службу. Окончив  машинописные курсы, я купила электрическую «Оптиму» и стала работать дома. Многое в моей жизни не случилось бы, если бы не моя машинка, многое началось именно с нее…

Мы с мужем относились к той части технической интеллигенции, которая в «застойные годы» была главным потребителем культуры. Все мы тогда читали «Новый мир», ходили на премьеры в БДТ и получали удовольствие от вылавливания тех неконтролируемых аллюзий, от которых нас так оберегал Главлит. И, разумеется, все мы были активными читателями самиздата. А после того, как у меня появилась «Оптима», я присоединилась к тем энтузиастам, которые перепечатывали попадающие в руки криминальные тексты, чтобы поделиться или обменяться с друзьями. Вот тогда и стали появляться и множиться эти папки с машинописными листами теперь уже явно опасного самиздата.

А потом началась перестройка, и все эти тексты начали появляться в печати. А потом мы разъехались с уже взрослыми сыновьями, и в небольшой квартирке на Васильевском острове оказалось  слишком мало места для того, чтобы хранить еще и свои архивы.

С грустью перебирала я эти разной толщины папки… Сколько же я всего понапечатала! И куда теперь все это девать? Убрать решительно некуда... Конечно, можно унести куда-нибудь подальше с глаз долой — под лестницу или на чердак... Но ведь это все равно что выбросить! Я не могла так предательски поступить со своим прошлым — своим и нашим общим — и решила непременно все разобрать, а пока перенесла папки в комнату, где они внушительной стопкой разместились на подоконнике. А заодно выгребла и бумаги из ящиков письменного стола.

И вот уже все, что долгие годы лежало там, вытащено наружу...

Среди листков с разными записями неожиданно нашлись три моих «общественных письма», написанных в тот короткий и романтический промежуток нашей истории, когда вдруг показалось, что и от нас зависит, куда повернет почти потерявшая тогда управление страна. В то время многим так показалось...  Жилось трудно, но зато с каким ожиданием жилось, с каким интересом!

Со смешанным чувством смотрела я на заваленный подоконник: или бардак останется здесь очень надолго, или... Если я сейчас куда-то все уберу, то  прошлое, заключенное в этих бумагах, останется там уже навсегда... А жаль...

 Жаль, если никто не узнает, какой именно самиздат ходил по стране в те угрюмые и глухие годы. Жаль, потому что именно вместе эти машинописные листы образует вполне внятный образ времени, отпечаток с нашей тогдашней жизни, трудно представимой уже сегодня. Всё слишком быстро забывается, у многих в памяти остались только цены на колбасу и водку.

Разумеется, самиздат давно уже превратился в книги, найти можно все. Да вот захотят ли искать? Но ведь мне и самой интересно оглянуться, посмотреть назад сегодняшними глазами, кое-кого вспомнить, кое о чем подумать, кое-что рассказать...

И таким образом с этим распрощаться.

 

ВОКРУГ ЖИВОПИСИ

 

Наши знакомые

 

Живопись — дело душевное.

Павел Чистяков

 

И я начала разбирать свои папки.

Часть из них посвящена эзотерике и здоровью  (тут тоже имелся свой самиздат); две папки набиты перепечатанными стихами разных авторов; одна — с байдарочными виршами и всяческими шуточными посланиями в нашу сторону — «Лурьям от друзей»... Все это я сразу отложила в сторону — меня интересовали оставшиеся три четверти. 

В папках, которые из наивной конспирации оставлены без названий, лежали тексты Чуковской, Солженицына, Конквеста, Сахарова; в помеченных осторожными инициалами — произведения Булгакова и Войновича, а среди таких, как «Литературоведение», «Письма», «Перестройка» и «Еврейский вопрос», затесались две, в этой компании неожиданные  —  «ИЗО» и «Дело Глазунова».

Когда-то, в детстве, я рисовала...

Мечтала стать художницей и даже поступила в некогда знаменитое художественное училище на Таврической улице. Проучилась там недолго — жизнь увела в сторону, но интерес к живописи остался — ходила на все выставки и  вообще следила за тем, что происходит «на художественном фронте». Ибо в застойные годы зачастую это был именно фронт — с ранеными и убитыми.

Одну из таких жертв мы когда-то хорошо знали…

У нас дома висит много живописных и графических работ, подаренных нам друзьями-художниками; есть среди них и несколько вещей нашего старшего сына, в которого я вложила «свое неосуществленное». Но самым первым, еще в начале семидесятых, появился натюрморт Тани Кернер — ученицы Бруни, модели Акимова и дочери нашей близкой приятельницы Лидии Васильевны Артамоновой.

Таня была очень талантлива, но при этом, как часто бывает, обладала  неустойчивой и ранимой психикой.  Слишком самобытная для того, чтобы работать в духе соцреализма, она не сумела ни вписаться в советскую систему, ни как-то к ней приспособиться. Художник и критик Михаил Иванов, вспоминая период учебы Тани в СХШ и называя имена ее товарищей, исключенных оттуда за формализм, пишет: «Устюгов, Григорьев, Зеленин, Шемякин, как и Таня Кернер, начинали в этом общем русле экспрессивного примитива и гротеска, опираясь на традицию лубка, ища ориентиры в ближайшем опыте символизма и авангарда».

Устюгов заболел психически, Григорьев стал гораздо больше известен как поэт, Зеленин и Шемякин уехали из страны, а Таня, окончив постановочное отделение ЛГИТМИКа и не сумев найти применение своему дару в искусстве, стала искать работу в стороне от своих профессиональных интересов. Например, какое-то время работала  матросом на «грязнухе» — барже, вывозящей придонные осадки со дна городских каналов. Там художница находила темы для своей живописи, которую показывала, в основном, на квартирных выставках в кругу таких же андеграундных художников. А поскольку она вообще ни в чем не была способна идти на компромиссы, то ее постоянные проблемы с работой осложнились глубокой личной драмой.

 Буквально накануне трагедии Лидия Васильевна рассказала по телефону о наметившихся переменах — дочь наконец-то устроилась на работу в котельную (обычное в те годы прибежище для неугодной властям нашей творческой интеллигенции), шестимесячную Катеньку отдают в ясли...  А на следующий день нам позвонили с просьбой подготовить мать к страшному известию — Таня решила свои проблемы, выбросившись из окна. Чтобы сразу не обрушивать на Л.В. такой ужас, я ей сказала, что дочь в больнице — попала под машину...

Лидия  Васильевна удочерила внучку и вырастила ее, сейчас Катя живет в Германии. А в 2004 году в городе прошла большая выставка работ художницы Татьяны Кернер, организованная Творческим Союзом художников России. На обложке буклета годы жизни: 1941 — 1973.  Ей было всего  тридцать два года…   

На память о Тане Л.В. подарила нам ее натюрморт: на синем фоне банка темного стекла с ярким оранжевым бликом, в которой стоит какой-то болезненный, воспаленный, гибнущий цветок. Тон — от светло-розового до фиолетового. Как будто в агонии… Живопись очень красивая, но невозможно словами передать живущее во всем этом тревожное ощущение.

Кстати, только сейчас я обратила внимание на странную перекличку этого натюрморта с близким по сюжету натюрмортом сына. Только если первый — живопись, то второй — почти графика: кружка с несколькими, уже давно засохшими маками, рядом лежит пожухлая шкурка граната. Тревоги нет, но нет и жизни — есть  четко разделенное  на геометрические плоскости пространство с намеком на цвет... Хорошая работа, очень хорошая — но какая-то холодная, что ли… Интеллектуальная — если можно так выразиться. Я запомнила фразу, которую Андрей произнес, вручая ее в день нашей «рубиновой свадьбы»: «Я уж старался выбрать повеселее»… Хочет того художник или нет, но если это творец, а не стилизатор, все равно он напишет свой автопортрет — хоть в живописи, хоть в стихах, хоть в чем угодно — состояние души автора всегда передается  его работам.

Но зато — как меня радует висящая над моим столом давняя Андрюшина акварель, написанная им во время своей первой академической практики в Пушкиногорье! На ней изображена большая, в три окна, комната в доме Ганнибала в  его усадьбе Петровское. Никого нет, но кажется, что теплый солнечный свет, попадающий через полузакрытые шторами окна, освещает не музейный интерьер, а временный покой дома — хозяева в саду, и там, за окном, идет какая-то легкая летняя жизнь...

Помимо живописи и многочисленной авторской керамики у нас на книжной полке стоит черная голова Христа, которую вырезала из дерева Галина Францевна Ковако, личность необыкновенная и тоже жертва советской действительности.

Ее отца, простого столяра, репрессировали как поляка, и Г.Ф., лишенная возможности получить высшее образование, всю жизнь проработала лаборанткой на кафедре биологии в Университете. Надо сказать, скромная  должность вовсе не соответствовала тому  положению, которое Г.Ф. со временем заняла на кафедре — я читала присланные на ее семидесятилетие поздравления от помнивших и  чтивших ее университетских профессоров.

И это не случайно: с молодости занимаясь самообразованием, Г.Ф. глубоко и сильно увлеклась восточной философией с ее культом уважения ко всему живому, а затем близкой к ней философией «благоговения перед жизнью» Альберта Швейцера. После чего начала прививать все эти идеи другим — вокруг нее постоянно роилась университетская молодежь, для которой она стала настоящим гуру — Учителем. (Сказать по правде, с тех пор я тоже какие-то вопросы решаю с помощью швейцеровской формулы:  «Все, что полезно  для Жизни — то нравственно»).

На склоне лет с Г.Ф. произошло несчастье — по стечению обстоятельств пропала  значительная часть ее во многом уникальной библиотеки по искусству и восточной философии. Пережить стресс помогло обращение к резьбе по дереву — его запах помнился с детства. Скульптор Ольга Ивашинцева снабдила ее инструментами и показала элементарные приемы резьбы. Свою первую работу — «Распятие» — Галина Францевна сделала в 63 года. А дальше пошло... Нестандартный взгляд на жизнь, естественно, отразился на том, что выходило из-под ее резца, и у нее довольно быстро появилась «широкая известность в узком кругу» — скульпторы и художники постоянно приходили смотреть работы, так отличавшиеся от всего того, что делали они сами.

В конце семидесятых мы тоже оказались в  доме на Аптекарском острове, где в коммунальной квартире у Г.Ф. была большая  угловая комната с расположенными по радиусу тремя высокими окнами. По загаженным, засыпанным пшеном карнизам бродили голуби, а в узких простенках висели занавеси из грубой мешковины. Остальные стены почти сплошь занимали деревянные барельефы, в которых воплотились не только образы христианства и буддизма, но и литературы, и музыки: Гамлет, Дон-Кихот, Квазимодо, Демон, Паганини, Сольвейг... Выразительное и мощное творчество, как и автор — высокая, грузная  старуха, никогда не опускавшаяся в разговоре до бытовых тем — производили сильное впечатление.

Мой муж Феликс Лурье, пытаясь помочь устроить судьбу работ Г.Ф.,  стал приводить к  ней «общественно значимых» гостей, — в основном, знакомых писателей. Помню, как впечатлительный и эмоциональный Александр Моисеевич Володин, прощаясь с хозяйкой, сказал: «Я теперь буду немножко иначе жить»... А Гранин покорил ее  рассказом о своем неординарном поступке: вместо заграничных подарков семье Даниил Александрович привез из Германии полное собрание сочинений Альберта Швейцера — для перевода на русский язык. А Швейцера Г.Ф. боготворила  наравне с Иисусом Христом и Янушем Корчаком, считая их теми единственными личностями, которые жили в соответствии со своей философией.

Между нашими домами было всего минут двадцать ходьбы, и мы с Галиной Францевной  подружились — заходили навестить, приносили продукты, выполняли разные поручения; у нас сохранилось напечатанное на бланке письмо: «Шум от работы газосветной рекламы магазина № 19 в комнате гражданки Ковако Г.Ф., проживающей над  магазином, подтвердился», — это было сообщение Петроградского райпищеторга о принятых мерах в ответ на жалобу Феликса.

А Галина Францевна давала нам читать редкие книги и дарила изображения  своих кумиров. В ее возрасте резать по дереву стало уже трудно, и изображения Швейцера и Корчака выжжены на фанере. На оборотной стороне портрета Януша Корчака приклеена бумажка с обширным текстом: «Дорогой семье Лурье на добрую память о совершенном человеке, беспредельно дорогом, который вечно (пока живет человечество на нашей планете) может — и будет — служить примером — каким должен быть Человек . 1/IХ-78 Ваш друг…» — подпись.

Молодые режиссеры в качестве дипломной работы сняли о скульпторе Ковако фильм; его показали по телевидению в сопровождении музыки Бетховена, которая  вполне соответствовала зрительному ряду. Русский музей хотел купить одну из лучших ее работ — «Спящую», но не зря при советской власти возникла поговорка «без бумажки ты букашка, а с бумажкой человек». Никаких бумажек о художественном образовании у автора не имелось, а покупать что-либо у «самоучек» музею возбранялось — увы...

Но вообще Г.Ф. свои вещи никогда не продавала: что-то дарила, что-то у нее выпрашивали, что-то даже утянули... Все, что еще оставалось, Феликс отснял, и на день рожденья мы подарили ей двухтомный альбом, где было 77 фотографий ее работ. Такие же альбомы есть и у нас. Но где сами работы и существуют ли они — никто не знает: в начале восьмидесятых, летом, когда нас не было в городе, у Г.Ф. случился инсульт. Вернувшись, мы увидели запертую дверь — теперь всем распоряжался ее сын, морской офицер. Один раз мы его видели — типичный военный человек, далекий и от нее, и от ее интересов — какая уж там восточная философия...

На память у меня остался еще один подарок Г.Ф. — маленькая раритетная книжечка. Воспроизвожу обложку, точно сохраняя написание: «ЖИЗНЬ БУДДЫ, Индийского Учителя Жизни. Лекция академика С.Ф.Ольденбурга, читанная при открытии Первой Буддийской Выставки в Петербурге 24 августа 1919 года. Издание Отдела по делам Музея и охране памятников Искусства и Старины. Петербург 1919».

Не правда ли, странно — не Петроград, как официально город назывался с 1914 по 1924 год, а именно Петербург…

 

«Дело Глазунова»

 

Вряд ли можно лучше охарактеризовать Глазунова и «глазуновщину», нежели характеризует их общее  определение «китча». Все налицо: и эпигонство с полной

утратой чувства меры, и дурной вкус, и избитые штампы,  и, что самое главное, поддельная многозначительность, за которой нет ничего, кроме трюизмов.

Мария Чегодаева

 

Впервые я увидела Глазунова в 1972 году, когда выставка нашумевшего в Москве художника открылась в нашем Доме офицеров — «Союз художников» в свои залы его не пустил, а Манежа — его будущей вотчины — еще не существовало. Скандальный шлейф Глазунова дотянулся до угла Литейного и Кирочной — у  входа собралась большая очередь. Отстояв ее, мы с Андрюшей вошли, наконец, в зал...

Все увиденное было, по меньшей мере, безвкусно. Витязи... Огромные глаза... Прибитые (приклеенные?) и уже грязноватые тряпки с пришитыми бусами на одежде и «настоящих» кокошниках у русских красавиц... Я уже не говорю о том, что картины производили впечатление не написанных, а нарисованных и раскрашенных. Помню фразу, которую сказал учившийся тогда в художественной школе Андрей: «Он не умеет строить голову» — запомнила, потому что потом то же самое услышала от знакомого художника. Необычным было и постоянное присутствие в зале автора и его жены: сменяя друг друга, они безостановочно «работали», что-то вещая и создавая нужную атмосферу вокруг «преследуемого властями русского национального гения».

Эти усилия, поддержанные восхваляющими статьями — при абсолютном принудительном молчании противной стороны — к началу восьмидесятых привели к тому, что народ, лишенный доступа к собственной истории, в лице писателя Валентина Пикуля и художника Ильи Глазунова обрел своих национальных героев. Их имена были не только популярны — это были знамена, под которыми собирались толпы поклонников. Но если возмущение историков ошибками и отсутствием у Пикуля элементарного исторического подхода оставалось на страницах журналов, то возникшее противостояние профессиональных искусствоведов с подстрекающими оболваненную толпу глазуновскими апологетами иногда принимало совершенно недопустимые формы.

Феномен Глазунова занимал нас настолько, что мы стали собирать посвященные ему газетные вырезки. В результате собралось целое досье — «Дело Глазунова», разделенное на две части. Первая — «Глазуновская апологетика» — состояла из 18-ти газетных вырезок статей и заметок, в основном напечатанных в «Правдах» — центральной, Комсомольской и Ленинградской. Похоже, что кроме черносотенного доцента философского факультета Бондаренко, подрядившегося неустанно воспевать «вдохновенный талант», остальные авторы вообще не имели никакого отношения к искусству.

Во второй части — (29 листов) — всякого рода профессиональная критика, начиная со статьи Каменского «Сфинкс без загадки», напечатанной в журнале «Творчество» еще в 1964 году. После этого канал для критики был наглухо перекрыт. Правда, в 1977 году в одном из зарубежных изданий появилась статья Фредерика Старра с попыткой понять, кто же такой Глазунов. Статья называлась  «Советский художник ставит вопрос» и была написана по поводу снятой с показа в московском Манеже картины Глазунова «Мистерия ХХ века», где соседствовали знаковые исторические фигуры от Николая II до Солженицына. 

Только через двадцать лет вынужденного молчания искусствоведов Чегодаева на Съезде художников 1984 года прочитала большой доклад: «Парадокс Глазунова и элементы “китча” в современной советской живописи» (13 машинописных страниц). Через пару лет началась горбачевская гласность, и после бурно прошедших в Москве и Ленинграде выставок появились первые профессиональные разборы его творчества — я перепечатала «Издержки массовой культуры» той же Чегодаевой и выдержки из статьи Костина и Мейланда «Страсти по Глазунову» («Московский художник», 22.08.86).

С наступившей гласностью связывалось много так и не сбывшихся надежд, но тогда мне, как и другим, казалось необходимым по мере сил участвовать в обновлявшейся общественной жизни. И поскольку наиболее демократичным изданием тех лет была «Литературная газета», я отправила туда  длинное послание, в котором на примере Ильи Глазунова попыталась обратить внимание  на здоровье нашего общества. Вернее — на его нездоровье. Впрочем, в письме все так ясно обозначено,  что нет смысла его предварять.

«Уважаемая редакция!

Во 2-м номере журнала «В мире книг» за 1987 год помещен большой монолог Валентина Пикуля, которому предпослано письмо харьковского учителя истории М.Коростылева, восхищенного образованностью писателя: «...прочитал почти все книги Пикуля. Тот материал, на котором построены романы писателя, предполагают эрудицию, глубокое знание истории. Малообразованному человеку так писать не под силу...»

Увы — о явно недостаточной образованности Валентина Пикуля уже не раз писали историки, ловившие его не только на многих ошибках и неточностях, но и на отсутствии элементарно грамотного исторического подхода к материалу, который он превращает в увлекательное (для определенного слоя читателей) чтиво. Я давно не читаю романы Пикуля, но не могу не прореагировать на эту его статью, где, в частности, всего в двух фразах о немецких художниках («А для отдыха — книги по искусству» — В.П.) он сделал массу фактических ошибок! Вот эти фразы:

«Люблю, например, художников 20-х годов, тех,  кого Гитлер уничтожил. Это Нольд, Гросс, Цилле, Дикс. Они пострадали от фашизма, мы пишем о них с сочувствием, и в то же время работы этих мастеров не воспроизводим, потому что их творчество чистый абстракционизм».

Во-первых, фамилии двух из них написаны неверно: не Нольд и Гросс, а Нольде и Грос;

во-вторых, ни один из них не был уничтожен Гитлером: Генрих Цилле умер вообще до прихода Гитлера к власти — в 1929 г. в возрасте 71 года; Эмиль Нольде — в 1956 г. (кстати, он был членом нацистской партии); Георг Грос — в 1959, а Отто Дикс — в 1969 году;

в-третьих, никто из них никогда не был абстракционистом (по-видимому, В.Пикулю попросту неизвестно, что этот термин означает): Цилле — график и карикатурист, а остальные были представителями немецкого экспрессионизма;

и в-четвертых — репродукции их работ неоднократно воспроизводились в различных изданиях, посвященных искусству этого времени, а альбомы Гроса и Дикса были в продаже.

Всего две фразы! И ведь это статья, а не интервью — мог бы, кажется, проявить больше уважения к читателю (и к себе!), но «иногда лень встать, подойти к полке и проверить» — да и зачем? И так слопают, как и все остальное, тем более, что общедоступной литературы по истории значительно меньше, чем по искусству, и поймать на слове Валентина Саввича рядовому читателю трудно, хотя наверняка его романы начинены столь же «достоверными» сведениями, ибо это не случайная обмолвка, а стиль его писаний.

Интересно, что после того, как В.Пикуль столь безответственно и неуважительно отнесся к читателю, даже не считая нужным хоть как-то скрыть от него свою безграмотность, он не постеснялся по поводу нынешних абитуриентов выдать такой пассаж: «во времена Станиславского достаточно было сделать одну ошибку в ударении — в ударении! — и все, конец экзамену. Таких даже не исправляли — иди».

К сожалению, времена Станиславского прошли, и некому теперь сказать это «иди» человеку, беззастенчиво пользующемуся тем, что «на историю спрос повышенный» (так называется его статья), и которому, по-видимому, просто некогда повышать уровень своего пятиклассного образования. Ведь ему приходится заниматься составлением картотеки:  «Подобной ни у кого не встречал» (как это Пикуль умудрился даже не слышать ничего о знаменитой картотеке Б.Л.Модзалевского?!); распределением по темам вырезок (а в архивах он что — вообще не работает?!); главная же цель — накропать побольше: «Смотрю,  Данилевский — вон сколько написал! Ключевский,  Соловьев, Писемский, Шеллер-Михайлов! ...Нет, таким не буду, чтобы после меня ничего не осталось».

О какой «эрудиции и глубоком знании истории» может идти речь при подобном отношении к творчеству?! К сожалению, читателей, подобных этому учителю-историку из Харькова, очень много.

Мне кажется необходимым, чтобы «Литературная газета» не уходила от исследования этого явления массовой культуры, а давала бы ему оценку на своих страницах, привлекая авторитетных критиков и историков, иначе может случиться то же, что произошло с подобным явлением в нашей художественной жизни — феноменом Ильи Глазунова.

Все специалисты относятся к его творчеству однозначно, но из-за того, что более двух десятилетий зритель, по существу, был лишен возможности знакомиться с разбором творчества Глазунова (единственная профессиональная статья была опубликована в журнале «Творчество» №10 за 1964 г. — А.Каменский, «Сфинкс без загадки»), а воспитывался на сплошной апологетике, систематически публикуемой на страницах различной периодики, да еще вышла биографическая книжка Глазунова, да альбом из двух пластинок в «шикарном» конверте, да несколько альбомов с репродукциями его работ (последний — опять же «шикарный» — за 25 рублей), не говоря уже о фильме, который неоднократно возвращался на экраны и несколько раз показывался по телевизору на всю страну — результат получился соответствующий.

Теперь, когда табу с имени Глазунова для критики снято, определенным образом воспитанная публика оказалась к этому абсолютно неподготовленной. Ведь она привыкла считать, что кроме «великого Глазунова» у нас и художников-то других нет, все остальные — это «завистники».

Надо было видеть (и слышать!), какие радения происходили на обсуждении глазуновской выставки в ленинградском Манеже, когда милиция вынуждена была вмешаться и увести подальше от озверевшей толпы пытавшегося выступить искусствоведа.  Он и сказать-то ничего не успел, так как стоило ему «признаться», кто он такой, страсти толпы накалились до предела, ибо для нее слово «искусствовед» все равно что «враг Глазунова», а Глазунов — это «великий, гениальный художник всех времен и народов, это Леонардо да Винчи нашего времени»... Именно такие оценки! Есть доказательства — магнитофонная пленка. А об инциденте с милицией писала ленинградская газета «Смена».

Пусть Глазунов рисует, пусть Пикуль пишет, но вокруг их имен должна быть гласность, необходимо давать оценку таким явлениям с различных точек зрения, и уж тем более не культивировать — в конечном счете, это слишком дорого обходится. В подтверждение хочу привести цитату из статьи М.Чегодаевой «Издержки массовой культуры» («Московский художник», 22.08.86):

«В итоге создается искусство на таком сознательно заниженном во всех отношениях — художественном, образном, идейном уровне, потребитель приучается к такому упрощенному восприятию художественного творчества, что понять произведения более сложные он оказывается уже не в силах. Вульгаризируются, снижаются до минимума его духовные запросы, а вместе с тем вульгаризируются, тенденциозно искажаются и самые важные, самые святые понятия. Мы обязаны отдавать себе отчет в коварной сущности всякого рода “упрощений и потрафлений” в искусстве. Игры с “массовой культурой” не проходят безнаказанно. Высокие идеи не проводятся в сознание масс облегченным, упрощенным путем, художественная невзыскательность, стилизаторство, игра на публику неминуемо оборачивается не только формально слабым, но и образно сомнительным, либо просто реакционным и фальшивым “китчем”».

А в ответ тому мнению, что Пикуль — это не та литература, чтобы ею заниматься на страницах ЛГ,  приведу еще одну цитату — Александра Сергеевича Пушкина:

«Скажут, что критика должна единственно заниматься произведениями, имеющими видимое достоинство; не думаю. Иное сочинение само по себе ничтожно, но замечательно по своему успеху или влиянию; и в сем отношении нравственные наблюдения важнее наблюдений литературных».

Мои надежды на реакцию ЛГ оказались тщетны — ее не последовало.

 

Художники и власть

 

Я уже не раз говорил — прихотливо мы

жили при советской власти. Да и сама

 власть была куда как причудлива.

Николай Климантович

 

В папке с надписью ИЗО среди нескольких переводных материалов есть ходившие в самиздате два отклика на прошедшую в 1974 году «бульдозерную выставку»: «Москва: искусство под бульдозером» («Крисчен сейенс монитор» 17.09.74) и «Искусство в кольце головорезов» («Лос-Анжелес Таймс», 17.09.74). Они в значительной мере повторяют друг друга, но первый отклик более информативен и кончается призывами к Советскому Союзу «пересмотреть аспекты собственной внутренней политики», а второй — более жесткий, с попытками вскрыть причины этой политики:

«Критики культуры от советской тайной полиции вновь применили в области искусства собственную версию «социалистического реализма». В воскресенье отряды головорезов из КГБ при помощи бульдозеров, поливальных машин и кулаков разгромили выставку абстрактной живописи, избив заодно зрителей и западных журналистов, отправили художников в тюрьму и сожгли картины. Таков реализм существования художников в Советском Союзе.

Официальная санкция на просмотр отсутствовала. Выставка была проведена, поскольку ряд художников пожелал выставить работы, где они выразили себя способом, не одобряемым коммунистической партией. В этом состоит их преступление.

В культурной жизни Советского Союза под эгидой власти нет места для индивидуальных суждений, для терпимости к эксперименту и нововведениям. Короче, нет места для искусства в том смысле, в каком весь мир понимает это слово в течение тысячелетий.

С неизбежностью встает старый вопрос: чего советские власти так сильно боятся, если идут даже на публичное насилие, вроде открытых хулиганских действий в Москве? Ответ, подтверждаемый каждым случаем официальной нетерпимости, состоит в том, что власти боятся всякого свободного выражения, всякого отклонения от одобренной линии. Если позволить художникам передать другим людям прозрения и тайны своего духа, то это создает роковой прецедент: ведь раз один человек может судить об истине так, как он ее видит, то скоро и остальные потребуют для себя такого же права. Результаты были бы, действительно, столь страшными, что на размышление не остается времени.

Несмотря на тяжкий террор и подавление, на преступления и глупости советского руководства, все-таки существуют, как показал воскресный эксперимент, мужественные, энергичные мужчины и женщины, требующие, чтобы их выслушали. И это позволяет на что-то надеяться».

Действительно, «похоже, что могущественный Кремль боится искусства — искусства бесконтрольного и не под диктовку». Сегодня трудно понять, чего уж так было бояться? Даже тогда, когда после всемирного бульдозерного  позора у нас в Питере разрешили, наконец, провести выставку «свободных художников» во Дворце культуры имени Газа, соответствующие органы сделали все для того, чтобы в зал  попало как можно меньше народа. А очередь, несмотря на холод, стояла огромная: сменяя друг друга, мы бегали греться в ближайшие магазины, некоторые принесли с собой термосы, но, простояв целый день, я — как и многие — внутрь так и не прошла.   

Но щель для выпускания паров все же приоткрыли — время от времени в городе проходили так называемые «квартирные выставки». По слухам, там непременно терся кто-либо из КГБ, и мой «пересекреченный» муж появляться там опасался, но я несколько таких выставок видела. На одной из них мне особенно понравились таинственные темно-зеленые пейзажи Горюнова... Хорошо помню и выставку группы «Алеф» — она проходила на квартире Абезгауза где-то в районе Комсомольской площади. На выставке был автопортрет хозяина с могендовидом на груди и много  интересных работ на еврейские темы. Все эти впечатления усиливались привкусом опасности от участия в недозволенном действе, всегда сопровождавшем нашу андеграундную художественную жизнь.

Опасливое отношение властей ко всему, что выходило за рамки соцреализма, я впервые  осознала где-то в середине 50-х, когда в экспозицию Русского музея вдруг вернули чувственные  натюрморты Машкова. А зимой 1956 года «разрешили» Пикассо! Бесконечные тусовки и споры около его картин в Эрмитаже не удовлетворяли студенческую молодежь, которой хотелось более основательного разговора. Намеревались устроить диспут  в стенах Академии художеств, но из этой затеи ничего не вышло.

В те годы я постоянно занималась в студенческой Публичке на набережной Фонтанки, и вот там — в кафе или раздевалке — на глаза попался написанный от руки листок: все желающие приглашались в зал периодики на открытый диспут о Пикассо в такой-то день и такой-то час. Но когда я туда подошла, то увидела закрытые двери и возмущенную группу студентов. На дверях висело  объявление об отмене диспута — видимо, здешнее начальство получило на этот счет соответствующее распоряжение какого-нибудь «куратора по идеологии». Разгоряченная происходившим толпа молодежи вывалила на набережную, не зная, куда двинуться дальше.

У меня как раз шли экзамены (или зачеты), и я вернулась в библиотеку, так что передаю слово участнице дальнейших событий Ирине Вербловской, чьи подробные воспоминания дают возможность почувствовать  еще холодный, но все-таки уже предоттепельный воздух тех лет.

Да, должна предупредить: тексты из моих самиздатских папок выделены шрифтом Arial, цитаты из других источников просто взяты в кавычки. (В силу технических особенностей нашего сайта – все цитаты здесь даются только курсивосм. АА. А.)

«Кто-то сказал, что раз нельзя ни в музее, ни в библиотеке, то ведь никто не сможет запретить собраться обсуждать искусство под открытым небом на площади Искусств. В этот же час, ровно через неделю! Наша задача была обзвонить всех знакомых и пригласить их на площадь Искусств. 

 21 декабря вечером <…> мы по Инженерной улице отправились на площадь. Но попасть на площадь нам не удалось. Мы стояли на углу Инженерной, и перейти дорогу в сквер было невозможно — по площади маршировали солдаты, а когда солдаты уходили, одна за другой проезжали поливальные машины. Поливальные машины в декабре — зрелище нелепое! <…> Обсуждение было сорвано. На скамейках, рядом с закладным камнем памятника Пушкину (памятник поэту поставят примерно через полгода), сидели мужчины в штатской одежде, в одинаковых серых каракулевых шапках. Кто-то сказал нам, что решено идти в Союз художников. <…>

 Когда мы пришли в ЛОСХ, <…> там было достаточно людно. Шло обсуждение очередной сезонной выставки работ ленинградских художников. Как сказал кто-то из присутствующих — сонное царство. Попросила слово студентка консерватории Юлия Красовская и сказала примерно следующее: “Вы здесь обсуждаете то, что не будит мысль, не вызывает волнения, а потому и обсуждению не подлежит. Я же пришла с площади Искусств, где мы хотели говорить, спорить об искусстве нашего современника Пабло Пикассо. Нам очень было бы нужно компетентное мнение искусствоведов, художников, людей творческих. Но то, что мы увидели на площади, заставило меня подумать, что именно таким я представляла себе аракчеевский режим”. Я запомнила последнюю фразу. Однако после слов “аракчеевский режим” перепуганное руководство срочно собрание закрыло, так что обсуждение не состоялось и здесь.

Ходили слухи, что на следующий день студентка Консерватории была арестована и пару недель провела в тюрьме на Шпалерной. Будто бы хотели найти организацию, от имени которой она выступила. И поскольку таковой не было, то ее отпустили. Это значило, что наступил новый этап нашей истории. Случись такое раньше, контрреволюционную организацию обязательно нашли бы, невзирая на то, что ее в помине не было!» (Вербловская И.С.Мой  прекрасный страшный век. СПб., 2011. С. 145-146)

Название мемуарной книги Вербловской, из которой я привела этот фрагмент  — «Мой прекрасный страшный век» —  связано со строкой  Мандельштама из стихотворения 1922 года — «Мой прекрасный жалкий век». Но свой век назвать жалким автор никак не могла, и потому заменила это определение соответственно со своей биографией — да и не только со своей...

В е жизни страшное началось вскоре после того декабрьского похода в ЛОСХ, когда в тюрьму на Шпалерной попала уже она сама. И провела там целый год, ибо именно столько времени занял  первый на «новом этапе нашей истории» политический процесс — процесс по делу Пименова.

Револьт Пименов, незаурядный математик и амбициозный диссидент, был мужем Вербловской, и за неимением других обвинений ей  инкриминировали «участие в антисоветских сборищах» — разливая чай гостям мужа она не могла не слышать их разговоров. За что и пробыла в ГУЛАГе  долгие пять лет.

Рассказ о том времени занимает треть книги и поражает обилием живых подробностей лагерной жизни, а главное, яркими  портретами встреченных там людей, многие из которых, как я думаю, останутся в истории только лишь — простите за тавтологию! —  благодаря благодарной памяти Ирины Вербловской.  

Но возвращаюсь к своим самиздатским материалам из папки «ИЗО».   

Интерес к личности Пикассо был большой, у меня имелся ходивший по рукам перечень этапов его жизни и творчества и кем-то переведенная его «Исповедь». Там же лежали   автобиографический текст главного сюрреалиста — «Дали о Дали» (15 стр.), «Листки» Шагала и несколько страниц воспоминаний Гершова.

С Соломоном Моисеевичем Гершовым мы были знакомы. Человек трагический судьбы, проведший  в ГУЛАГе восемь лет, он вопреки всему сумел сохранить в себе присущее ему чувство юмора, а главное, сохранил в себе самобытного художника, которого узнаешь всегда и сразу.

Учиться живописи Гершов начал в Витебском художественном училище в начале двадцатых годов, когда существовавшую там должность комиссара занимал Марк Шагал. Факсимиле его письма бывшему ученику открывает большую и прекрасно изданную  монографию, которая вышла уже спустя четверть века после смерти Гершова. В  монографию включены отрывки из его неизданных записок, но «моих» текстов там нет — помогая печатать лагерные воспоминания Соломона Моисеевича, я не забывала подложить лишний лист.

«Был у нас на шахте человек по фамилии Сандомирский. Родом из Минска, образование четыре класса. Русский язык его основательно хромал — он путал русские слова с еврейскими. Из носа у него постоянно текло. И более ничего примечательного в нем не было... Прошел он и чистилище, и все положенные ему круги ада. И тем не менее остался жив, чему сам не переставал удивляться. <…> В 1954 году в лагерях на Воркуте произошли большие перемены. Начали принимать жалобы и заявления о пересмотре дел. Сандомирский тоже решил написать жалобу. Однажды он пришел ко мне с текстом своего заявления. Адресованное в Верховный Совет на имя Ворошилова, оно начиналось так: «Где это видано и где это слыхано, чтобы в одной и той же клетке держать птицку и льва...» Надо было понимать, что «птицка» — это он, а львы — те, кто его окружали.

И далее — в том же духе. Меня он просил исправить орфографические ошибки. Показал  я заявление Сандомирского своему хорошему знакомому с 25-летним сроком — профессору Дикману, владевшему десятком европейских и восточных языков. Обсудив все аспекты, мы с Дикманом решили ничего не исправлять — пусть они там увидят, с кем воюют, кто их враг.

Надо отдать справедливость: кто-то наверху что-то понял, и вскоре пришло указание освободить Сандомирского. <...> Вернувшись в Минск, он устроился грузчиком на железную дорогу. Там он мог не работать по субботам, как и полагается верующему еврею.

 [Потом Гершов оказался в Москве].

Прибыли в Москву с Казанского вокзала. Долго стояли, ждали. Наконец  подъехал «воронок», и нас поодиночке стали запихивать в него. Там уже сидели какие-то люди. По ходу выяснилось, что это латыши, слесари-станочники очень высокой квалификации. Всех волновало, куда везут?

[Привезли в Марфино, в  «шарашку», позже описанную Солженицыным в «Круге первом»].

Наконец машина вкатилась в какие-то ворота и, развернувшись, уперлась задом в парадный подъезд. <...> Мы оказались в вестибюле очень солидного здания. На стенах висели лозунги. Окна зашторены... К нам сразу же подошли какие-то прилично одетые люди — мы таких давно уже не видели. Кто же это были? Оказалось — арестанты, которые работают в этом здании, в научно-исследовательском институте. Одежда на них казенная, но заграничная, трофейная. <...> Но нас больше интересовала хлебная пайка. Это очень волновало нас. В лагерях, откуда мы прибыли, за пайку хлеба убивали. А здесь как? Ответ нас изумил. Никакой проблемы нет — в столовой хлеб лежит на столах свободно — ешь сколько хочешь. <...> Те из нас, кто имел в запасе мешочки с сухими крошками, не выбросили их, пока не увидели своими глазами этот хлеб на столах...

Что касается меню в столовой, то оно было разное для различных категорий: первый котел, второй котел и третий. Подавали официантки, которые отлично знали, кому что положено. Категории питания назначались в соответствии со служебной значимостью. Я попал в третью категорию, последнюю. Правда, потом достиг второй. Первая категория была недоступна. Первая могла заказывать себе любые блюда.

<…> Теперь насчет обмундирования. Вас приглашали в каптерку, где навалом лежали костюмы разных размеров и фасонов. Все это было трофейное. И каждый мог подобрать очень приличную одежду и более-менее по своему вкусу и размеру. Среди нас очень выделялась группа квалифицированных рабочих-латышей — тех, кто выбрал себе в качестве повседневной одежды фраки и смокинги. Так они и ходили среди нас, похожие на дирижеров или эстрадных конферансье. По вечерам они возились с утюгами, тщательно разглаживая лацканы и складки на брюках.

Прежде чем получить работу, надо было представиться начальнику института. А руководил институтом профессор Васильев, химик. Ходил он в военной форме и имел чин полковника. Когда я рассказал о своей профессии, он ответил: «Идите и работайте, условия вам обеспечат». Оказывается, руководство решило украсить все коридоры и лестничные марши портретами русских ученых от Ломоносова до наших дней...

Но была еще другая работа. Мне поручили изготовить копии картин Левитана, Саврасова, Куинджи и других русских классиков. Эти копии я выполнял с цветных журнальных репродукций на холстах заранее заданного небольшого формата, примерно сантиметров 35х40. За неделю я должен был сделать штуки три-четыре. За ними приходил специальный человек в военной форме и куда-то уносил их. Мне было очень обидно ни разу не увидеть свои работы в рамах, и я как-то спросил, нельзя ли вставлять их в рамы при мне? Оказалось — нельзя. Я понял, что углубляться в этот вопрос не следует, но загадка продолжала меня волновать. И разрешил ее один из моих тамошних знакомых, инженер-физик. В каждую раму монтировалось подслушивающее устройство. И картины развешивались в кабинетах и приемных различных советских учреждений у нас и за границей.

 <...> Представьте себе большой зал в здании бывшего монастыря. Кирпичные стены толщиной до двух метров. В зале разместилось примерно 25 двухъярусных коек: одни вдоль стен, другие посередине. Кто находился в этом зале? Ученые разных мастей: физики, математики, филологи и еще инженеры, переводчики и один художник. Можно считать, что здесь была собрана элита нашего учреждения.

На нижней койке у одного из окон занимал место Александр Исаевич Солженицын. Что мы тогда знали о нем? Ничего. Было известно, что он бывший учитель математики в школе, сейчас работает в математической группе. Большинство из нас старались находить контакты с другими. Образовывались группы, компании. Солженицын держался обособленно, ни в каких спорах, разговорах не участвовал.

 Мне запомнился его внешний облик. Он носил что-то вроде военной гимнастерки, военные брюки. На лбу сбоку вмятина величиной чуть не с кулак. Возвращался в палату Солженицын быстрым шагом. Добирался до своей кровати и сразу ложился, всегда с книжкой. Помню еще пререкания, возникавшие у него с соседями из-за постоянного его желания держать форточку открытой несмотря ни на какую погоду: мороз, метель, снег — все равно.

Я его соседом не был и за все время пребывания там, кажется, не перекинулся с ним ни единым словом. Много позже, когда я прочел «Один день Ивана Денисовича», потрясший меня, я сразу и не подумал, что тот Солженицын и есть автор этой повести. Потом уже специально звонил в Москву товарищу, который тоже работал в Марфинском монастыре. И он подтвердил: да — тот самый Солженицын...»

 

(Продолжение следует)

 

**

 

http://www.cogita.ru/a.n.-alekseev/publikacii-a.n.alekseeva/erlena-lure-gluhoe-vremya-samizdata-2-repressirovannaya-poeziya-literaturnye-papki-osip-mandelshtam-marina-cvetaeva

 

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (2). Репрессированная поэзия: «Литературные папки». Осип Мандельштам. Марина Цветаева

 

Вы здесь: Главная / Блог А.Н.Алексеева / Тексты других авторов, впервые опубликованные А.Н.Алексеевым / Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (2). Репрессированная поэзия: «Литературные папки». Осип Мандельштам. Марина Цветаева

Info

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (2). Репрессированная поэзия: «Литературные папки». Осип Мандельштам. Марина Цветаева

Автор: Э. Лурье — Дата создания: 13.08.2014— Последние изменение: 13.08.2014

Участники: А. Алексеев

Продолжение публикации книги Э.В. Лурье «Глухое время самиздата». «Горька судьба поэтов всех племен; / Тяжеле всех судьба казнит Россию...» (Вильгельм Кюхельбекер).

 

ЭРЛЕНА  ЛУРЬЕ

 

ГЛУХОЕ ВРЕМЯ САМИЗДАТА

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

Папки с машинописью

ВОКРУГ ЖИВОПИСИ

    Наши знакомые

    «Дело Глазунова»

    Художники и власть

РЕПРЕССИРОВАННАЯ ПОЭЗИЯ

    «Литературные папки»

    Осип Мандельштам

    Марина Цветаева

    Борис Пастернак

    Анна Ахматова

    Николай Гумилев

    Иосиф Бродский

    Александр Галич

    «Прометей свободной песни»

ВОКРУГ ЛИТЕРАТУРЫ

    Антисоветское литературоведение

    Бандитский шик «Алмазного венца»

    Письма Солженицына

    Подвижница

    Книга великого гнева

ПАРАНОИК У ВЛАСТИ

    Темный пастырь

    Открытое письмо Сталину

    Большой террор

    Смерть тирана

ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН

    В ожидании весны

    Совесть нации

    Последний генсек

    Ельцин и другие

    Экспресс-хроника

  О прогнозах и предсказаниях

    Август девяносто первого

    Пока живу — надеюсь

ВЕЧНАЯ ТЕМА

    Еврейский вопрос

    «Цветы зла» на почве гласности

    За и против истории

    Родословная вождя

Post scriptum

 

 

См. ранее на Когита.ру:

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (1). Папки с машинописью. Вокруг живописи

(Внимание! Если при клике мышкой на название материала Когита.ру Вы получите ответ: «К сожалению, по запрошенному адресу мы ничего не нашли», не смущайтесь и пойдите в конец открывшейся страницы, где сказано: «Возможно, Вы искали…» и соответствующее название. Кликните по нему и выйдете на искомый материал. А. А.)

 

РЕПРЕССИРОВАННАЯ ПОЭЗИЯ

 

«Литературные папки»

 

 Горька судьба поэтов всех племен;

Тяжеле всех судьба казнит Россию...

Вильгельм Кюхельбекер

 

Теперь настала очередь папок с той машинописью, по поводу которой в «Толковом словаре русского языка конца ХХ века» имеется четкое определение: «Самиздат — в советское время: нелегальное тиражирование и распространение литературы, запрещенной в СССР по идеологическим соображениям».

В дневниках Игоря Дедкова есть такая запись: «Позавчера вечером к сотруднице областного радио Люсе Андреевой пожаловали два сотрудника госбезопасности. Уличили ее в размножении повести Булгакова «Собачье сердце» в количестве 5 экземпляров...»

Точно так же могли и ко мне наведаться, ибо из всех имеющихся у меня вещей Булгакова  именно «Собачье сердце» перепечатывала лично я — первый экземпляр и вообще «мой почерк». Кроме этого, в этой папке есть еще два некогда совершенно непечатных произведения:  «Роковые яйца» и «Дьяволиада». Папка Войновича не менее толстая, в ней «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина» и «Иванькиада». Войновича мне подарили, даже помню, кто.

И, конечно же, в самиздате постоянно и в большом количестве ходили стихи — дарились, обменивались, перепечатывались… И больше всего папок у меня собралось именно с поэзией — той, которую нельзя было прочитать иначе, чем в машинописи: Мандельштам, Цветаева, Ахматова, Пастернак, Гумилев,  Бродский, Галич, Высоцкий — надводная часть громадного айсберга имен наших поэтов с горькой или трагической судьбой.

По поводу значения для общества вершины этого айсберга литературовед  Наталия Иванова выразилась так: «В сознании, отзывающемся русской поэзии ХХ века, Пастернак и Ахматова существуют там же, где  Мандельштам и Цветаева». И я вспомнила свой давний стишок, поскольку он вполне годится как пример такого сознания.

Впрочем, сначала хочу кое о чем предупредить.

Мне было уже за сорок, когда в трудные для себя времена я почти случайно нашла способ переключать сознание и хотя бы на время избавляться от стресса и всяких переживаний, сбрасывая их на бумагу в зарифмованном виде. Я вовсе не занималась литературой — я выживала: «Моя душа — не тронь, не вороши, / Мои стихи — дневник моей души…» Годы шли, темы стихов менялись, но это всегда был именно дневник. Документ.

И как же я удивилась и обрадовалась, когда у Александра Гениса нашла подтверждение этому: «По китайским меркам, лирическая поэзия — документальное произведение... Стихи — слепок с неповторимого лирического переживания, которое испытал автор». Подобных «слепков» у меня накопилось немало, и т.к. я пишу не просто о времени самиздата, но и о себе в этом времени, то по мере надобности буду их приводить,  невзирая на качество, ибо дневник — он уж такой, какой есть.

Теперь мне как-то легче предъявить свои «лирические переживания» по поводу главных имен нашей поэзии:

 

Борис и Марина, Осип и Анна —

Поэты России с судьбами рваными!

Как странно вы жили, странней умирали...

А впрочем, бывало, что вас убивали,

Поэтов Россия лишь мертвых любила —

Как Александра и Михаила...

 

Анна и Осип, Борис и Марина...

Как целиком безотрадна картина:

Того осудили, того засадили,

Но так или иначе — всех загубили.

И только двоих упокоит могила —

Как Александра и Михаила.

 

Борис и Марина, Анна и Осип,

Их имена у нас требуют, просят— 

Дайте свободу поэтам России,

Поэты — пророки, поэты — мессии,

С грядущим поэзия дружбу водила

У Александра и Михаила!

 

— Не будет свободы поэтам, уймись,

Одна им судьба — застрелись, удавись.

Молись за российских поэтов, молись...

Анна. Марина. Осип. Борис.

 

Осип Мандельштам

 

Случай Мандельштама — один из самых

драматических в русской литературе

советского периода.

Бенедикт Сарнов

 

В ранней юности я любила Лермонтова, Лонгфелло, Киплинга, Шота Руставели, очень была увлечена вышедшем тогда Бернсом, чуть ли не всю первую книжку его наизусть знала. Еще «моими» были Гейне, Беранже, из наших — Михайлов, Курочкин,  позже — Саша Черный... Такая вот странная смесь романтики и политической сатиры.

Вообще русская поэзия — кроме Пушкина и Некрасова — как-то прошла мимо. Не увлекали даже полузапретные тогда Блок и Есенин. Впрочем, с юности люблю блоковское: «Она пришла с мороза, раскрасневшаяся...»

 

Она пришла  с мороза, раскрасневшаяся,

И наполнила комнату ароматом воздуха и духов,

Звонким голосом и какой-то (не помню уже) болтовней.

Она немедленно уронила на пол

Толстый том художественного журнала...

 

Оказывается, с какими-то лакунами я помню его до конца. Но тогда на полке Блока у меня не было — стояли Багрицкий, Алтаузен, Инбер, Уткин, Симонов; из зарубежных современных поэтов — Хикмет, Гильен... Гильена любила особенно, даже наговаривала на магнитофон: «…Качается Куба на карте — / Зеленая длинная ящерица / С глазами, как влажные камни...»

Позднее из классической четверки ХХ века я спокойнее всего отнеслась к Пастернаку. Вероятно, мне, воспитанной на сюжетной поэзии, Пастернак с его сложными метафорами оказался попросту не по зубам — к смыслу надо было продираться усилиями мысли, а я привыкла сразу понимать, о чем речь. Но главное, мне вообще ни в чем не нравились «архитектурные излишества», и на одном из вечеров в Доме писателей я с удовольствием услышала, что Мандельштам называл стихи Пастернака «советское барокко». Настоящую Ахматову мы долго не знали — для чтения была доступна ее ранняя поэзия; она  была понятна, но не близка. А вот Цветаева — да! Я сама — «одер драй, одер драйсих», и меня увлекал  сброс перехлестывающих через край эмоций.

И только от одного Мандельштама мне не нужно было ничего — ни понятности, ни близости, ни эмоций — он завораживал мою душу одним звучанием...

 «О, как же я хочу, / Нечуемый никем, / Лететь вослед лучу, / Где нет меня совсем!»

Или: «Вооруженный зреньем узких ос, /  Сосущих ось земную, ось земную...»

Или: «Он опыт из лепета лепит, / И лепет из опыта пьет...»

И так далее... Таких строчек много — они жили в моей памяти в отрыве от текста, я тогда как-то не слишком задумывалась о заложенном в них глубоком смысле, а просто открывала книгу в любом месте и лазала по ней, пока на какое-то время не напитывалась... И совсем не сразу обнаружила, что моя «Прогулка в Павловске»  написана под его явным влиянием:

 

Сиреневым рисунком тонким

Березы ветви опускали,

А воздух чистым был и звонким —

Легко проглядывались дали,

 

И чайка белая являлась,

Паря над темною сосною,

И осень в Павловске казалась

Мне неодетою весною.

 

Вторая строчка почти буквально повторяет мандельштамовскую: 

 

На бледно-голубой эмали,

Какая мыслима в апреле,

Березы ветви поднимали

И незаметно вечерели.

 

Надо сказать, именно Мандельштам стал тем поэтом, без которого я  многие годы просто не могла обходиться. И тогда я сделала собственный машинописный сборник из 100 стихотворений Мандельштама. Позже примерно в такие же книжечки будут переплетены стихи Цветаевой, Окуджавы, Губермана и Володина.

В первой половине семидесятых в «Библиотеке поэта» наконец-то вышел том стихов  Мандельштама — единственная  наша книга, купленная на черном рынке за какие-то большие по тем временам деньги. Для любителей поэзии это был большой праздник, но, по свидетельству Михаила Поливанова, дружившего с вдовой поэта, выход столь долгожданной книжки вызвал у Надежды Яковлевны «жгучее раздражение», ибо Мандельштам в ней оказался «оболган в предисловии и обкорнан до неузнаваемости в своих стихах».

 «Жгучее раздражение» легко понять, если сравнить напечатанные стихи с их подлинными текстами — я проделала эту немалую работу, выписав на поля книги пропущенные строфы из полного корпуса стихов Мандельштама. 

«Полный корпус» достался мне от Алика Меца.

Александр Григорьевич Мец был гатчинским хирургом,  увлеченным творчеством и личностью Мандельштама, и к тому же хорошим врачом — видимо, эти две ипостаси сделали его домашним лекарем и желанным собеседником исследователя литературы Лидии Яковлевны Гинзбург —  «последней из могикан», некогда дружившей с Тыняновым, Шкловским, Эйхенбаумом...

Когда понадобилась фотография для ее книги, Кушнер привел  к ней моего мужа, уже  известного в писательской среде «портретиста и летописца» (будучи активным фотолюбителем, он часто снимал в Доме писателей всякие интересные события и встречи). В тот вечер в доме Лидии Яковлевны находился Мец, и состоялось знакомство, спустя  двадцать лет отозвавшееся лестной надписью на томе «Новой библиотеки поэта»: «Дорогому Феликсу Лурье на память об общих штудиях. 12 окт.1995 г.». 

«Общие штудии» — это, конечно, вежливое преувеличение, ибо имеется в виду лишь  фотографирование домов по данному А.Г. списку питерских адресов Мандельштама. А сам Мец занимался составлением и подготовкой текста этого «полного собрания стихотворений». Он же был автором примечаний и биографического очерка, так что приведенные в нем факты дают возможность увидеть степень «оболганности» поэта в предисловии к той книге 1973 года. Кстати, сначала предисловие к ней написал Корней Чуковский, но оно Главлит (или кого-то другого) не устроило, и книжка вышла, по отзыву Аверинцева, «с чудовищной статьей А.Л.Дымшица, в которой переврано все, начиная с места рождения Мандельштама». О репутации Дымшица выразительно свидетельствует его прозвище, вычитанное мною у Б.Сарнова: «Председатель еврейской секции Союза русского народа». 

Итак, посмотрим, что же говорится о последних годах поэта у Меца:

  «13 мая 1934 г. его арестовали. <...> Место ссылки — Чердынь <...> [которое впоследствии] было заменено на Воронеж. Середина мая 1937 г. — закончился срок ссылки. <...> 3 мая 1938 г. — арест. <...> Бутырская тюрьма <...> Пересыльный лагерь под Владивостоком <...> 27 декабря 1938 года умер от болезни и истощения в больнице пересыльного лагеря»  (Мец А. Г. О поэте. // О. Мандельштам. СПб., 1995. С. 83—86_.  

У Дымшица, разумеется, об арестах и ссылках ни звука. Вот как «изящно» он выходит из положения:

«Сложная объективная ситуация усугублялась для Мандельштама тяжкими субъективными факторами, — к постоянной житейской неустроенности, к скитальческому бытию (!) прибавилось вызванное ими (!) нервное заболевание <…>  Трудно сложились для поэта и житейские (!) обстоятельства. После кратковременного пребывания (!) в Чердыни-на-Каме он поселился (!) в Воронеже. <…> Здоровье Мандельштама ухудшалось, его пытались лечить (!). В 1937 г. оборвался творческий путь Мандельштама. Поэт умер в начале 1938 года» (Дымшиц А. Л. Поэзия Осипа Мандельштама // О. Мандельштам. М., 1973. С. 11).

Вот что такое продажное советское литературоведение!

Кстати, выход книги табу с имени Мандельштама не снял: когда спустя два года в Доме писателей проходил первый посвященный ему вечер, «для конспирации» его проводила секция переводчиков, а тему вечера сформулировали так, что подозрительная для охранительных органов фамилия вообще не упоминалась. Позже, в начале восьмидесятых, по радио прошла передача о ЛИТО Дома ученых, стихи для которой отбирали сами журналисты. Так вот, в моем вполне невинном стихотворении о творчестве последняя строфа вообще не прозвучала — видимо, произнести в эфире МАНДЕЛЬШТАМ оказалось невозможным:

 

— Тебе не жарко? Форточку открыть?

 Не холодно? Второе одеяло...

— Ах, спи, пожалуйста! Дай мне одной побыть.

Давно со мной такого не бывало.

 

Я днями целыми все раздаю долги,

Я всем должна — работе, мужу, детям...

И время поступает на торги,

И нет стихов — как не было на свете.

 

Работа близко — хода пять минут.

Без транспорта, бессонниц и прогулок

Стихам не жить — существовать в плену,

На дне души забившись в закоулок.

 

И хочется восстания рабов —

Тогда бывает выбор невозможен:

Покорно взяв тетрадку для стихов,

Их запишу — ведь им должна я тоже.

 

Откуда вдруг берутся голоса —

Загадочней, чем в детстве Брахмапутра.

«Бессонница. Гомер. Тугие паруса»...

Одна бессонница... И Мандельштам… И утро!

 

Позже из воспоминаний Эммы Герштейн я узнала, что — очередной абсурд советской власти! — полная реабилитация поэта произошла только в октябре 1987 года.

 Кроме толстой папки «от Меца», имеются еще две: в одной —  машинописные, в другой — печатные материалы о Мандельштаме. В первой, помимо стихов, есть несколько прозаических вещей: «Четвертая проза», «Выпад», отрывки из «Путешествия по Армении», пара писем и относящиеся к последним годам жизни поэта страницы из книги воспоминаний Надежды Мандельштам (Нью-Йорк,1970 г.). Здесь же лежат листки с записями, сделанными мною на вечере памяти Мандельштама в музее Блока 31 января 1987 года: малоизвестные сведения о годах учебы поэта в Тенишевском училище, кусочки из воспоминаний Натальи Штемпель и другие заметки.

«Александр Мец:

Тенишевское училище — школа нового типа. Тенишев — миллионер, финансист, вдруг от этой деятельности отказался и стал заниматься этнографией и математикой. А в 1900 г. открыл школу на Моховой 33. Лучшее школьное здание, гимнастический зал, обсерватория. Никаких дневников, журналов, отметок; экзамены только выпускные. Много экскурсий. Класс, где учился О.М., в разные годы ездил в Шлиссельбург, Псков, Витебск, Смоленск, Финляндию, на Валдай, на Днепровские пороги. Учился О.М. хорошо.

Из воспоминаний Нат.Евг.Штемпель:

Когда Н.Е. в Воронеже впервые пришла к Мандельштамам, О.Э. спросил, знает ли она какие-нибудь его стихи наизусть.

«Услышав утвердительный ответ, попросил: “Прочитайте, пожалуйста. Я так давно не слышал своих стихов...” Я прочитала “Камею” (“Я потеряла нежную камею...”). Боже, что тут началось! О.Э. кричал и возмущался: “Вы прочитали мое самое плохое стихотворение!” Сквозь слезы я оправдывалась: “Но я же не виновата, что вы его написали!” Почему-то это сразу успокоило его. А Надежда Яковлевна  сказала: “Ося, не смей обижать Наташу!” — и в утешение подарила мне альбом импрессионистов: до этого в разговоре мы выяснили, что обе любим их.

Как-то при мне О.Э. по уличному автомату набрал какой-то телефонный номер и начал читать свои новые стихи. Затем, прервав себя, гневно закричал: “Нет, слушайте, мне больше некому их читать!” Оказывается, он читал их работнику Наркомата, который был к нему прикреплен».

Сразу вспомнился его отчаянный крик: «Читателя! советчика! врача! На лестнице колючей разговора б!»  Это конец января тридцать седьмого года.

Тем же настроением проникнуто и тогдашнее письмо Юрию Тынянову:

 «21 января 1937 г., Воронеж         

Дорогой Юрий Николаевич!

Хочу Вас видеть. Что делать? Желание законное.

Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Но последнее время я становлюсь понятен решительно всем. Это грозно. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои сольются с ней, кое-что изменив в ее строении и составе.

Не отвечать мне легко. Обосновать воздержание от письма или записки невозможно. Вы поступите, как захотите.

Ваш Осип Мандельштам»

По свидетельству Эммы Герштейн, по возвращении из Воронежа в Москву Мандельштам сказал: «Люди изменились... Все какие-то... Все какие-то поруганные...»

 Во второй папке — печатные материалы:

1) страницы из журнала «Смена» № 2 за 1987 год — начало Гласности. «Смена» напечатала большой очерк Юрия Нагибина о Мандельштаме с подборкой его стихов;

2) шесть номеров газеты «Известия». В номере от 26 мая 1992 года помещена тюремная фотография Мандельштама  и сообщение: «С сегодняшнего дня “Известия”  в пяти номерах публикуют очерки о последних месяцах жизни Осипа Эмильевича Мандельштама». Публикация журналиста Поляновского занимает в каждом из номеров по три четверти газетного листа.

Жаль, если больше никто никогда этого не прочитает...

А почему, собственно? Именно здесь и прочтет!

Не все, конечно... Но хотя бы то, чего не знала, но что так хотела узнать Надежда Яковлевна — ГДЕ,  КОГДА и КАК погиб Мандельштам... Она постоянно искала людей с той  Владивостокской пересылки, откуда пришло от него на имя брата единственное письмо:

 «20 октября 1938 г.

Дорогой Шура!

Я нахожусь — Владивосток, УСВИТЛ, 11 барак.

Получил 5 лет за к.р.д. [контрреволюционную деятельность] по решению ОСО [Особое совещание, т.е. без суда]. Из Москвы из Бутырок этап 9 сентября, приехали 12 октября. Здоровье очень слабое, истощен до крайности, исхудал, неузнаваем почти, но посылать вещи, продукты, деньги — не знаю, есть ли смысл. Попробуйте все-таки, очень мерзну без вещей.

Родная Наденька, жива ли ты, голубка моя? Ты, Шура, напиши мне о Наде сейчас же. Здесь транзитный пункт. В Колыму меня не взяли, возможна зимовка.

Родные мои. Целую вас. Ося.

Шурочке пишу еще. Последние дни ходили на работу. Это подняло настроение. Из лагеря нашего, как из транзитного, отправляют в постоянные. Я, очевидно, попал в «отсев» и надо готовиться к зимовке. И я прошу, пошлите мне радиограмму и деньги телеграфом».

В своих воспоминаниях, вышедших в Нью-Йорке в 1970 году, Надежда Яковлевна писала, что вскоре после того, как она отправила посылку, ее вызвали повесткой в почтовое отделение у Никитских ворот:

«Там мне вернули посылку. «За смертью адресата», — сообщила почтовая барышня. <...> Мне страшно думать, что когда успокоилась, узнав от почтовой чиновницы о смерти О.М., он, может быть, еще был жив и действительно отправлялся на Колыму в дни, когда все уже считали его мертвым».

Н.Я. упорно продолжала поиски тех, кто мог рассказать ей хоть что-то, похожее на правду, а не просто слухи и легенды. Об одном из таких людей, просившем не называть его имени («сейчас ничего, но кто его знает, что будет потом, поэтому прошу моего имени не называть»), она писала:

«Человек точного математического ума, он анализировал, запоминал и реагировал на всё, что видел в течение всех своих 20-ти с лишним лет. Но его знания никогда не станут достоянием людей, потому что, устав от лагерной жизни, ничему не доверяя и ничего, кроме покоя, не желая, он ушел в себя, свою новую семью, и весь смысл существования для него сосредоточился на дочке, последней отраде пожилого и больного человека. Это один из блистательных свидетелей, но он не даст показаний. Исключение он сделал для меня...»

Л. общался с Мандельштамом на пересылке достаточно долгий период. Он рассказывал такие подробности, которые не оставляли сомнения в подлинности этих рассказов. Но в начале декабря в лагере началась эпидемия сыпного тифа. Л. попал в больницу. Выйдя оттуда, он узнал, что О.М.  умер.

 «Мне негде навести справки, и никто не станет со мной об этом говорить.  <...>  Я могу собрать только все свои скудные сведения и гадать, когда же умер Мандельштам. И до сих пор повторяю себе: чем скорее наступает смерть, тем лучше. Ничего нет страшнее медленной смерти. <...> Дата смерти не установлена. И я бессильна сделать еще что-либо, чтобы установить ее...»

Дальнейший текст — из очерка Эдуарда Поляновского «Смерть Мандельштама»:

«Надежда Яковлевна дожила до глубокой старости. Всю жизнь она искала ответы на два вопроса: 1. Где, при каких обстоятельствах скончался Осип — умер, погиб, убит? 2. Кто написал на него донос в 1938 году? Почему-то думалось ей, что он был арестован по доносу.

Так и скончалась, сравнительно недавно, в неведении».

С тех пор страна изменилась. Приоткрылись архивы. Перестали бояться люди. Отыскался солагерник Мандельштама, сосед  по нарам в 11-м бараке.

 «Юрий Илларионович Моисеенко — нечаянный свидетель. После 12 лет тюрем и лагерей он до сих пор не разогнулся и ни разу не обмолвился о прошлом — ни с женой, ни с детьми. Год назад прочел в газетах о столетнем юбилее Мандельштама, снова всплыл в памяти блаженный жалкий старик, который «жил внутри себя» и которого называли «поэт». Не сразу, но все же решился Моисеенко написать о его смерти в «Известия».

«Погиб, как мученик. Свалили ночью в телегу, в кучу и увезли. Я никогда не думал, что будут отмечать его столетие, что ко мне из Москвы приедут, и я буду публично вспоминать все это».

С середины ноября Мандельштам стал сдавать. Иван Никитич (сосед, добрая душа) стал приносить ему еду на нары. Пищу раздавала хозобслуга — из блатных. «Живой?» — спрашивали раздатчики. Случалось, что заключенные придерживали на нарах мертвого и получали за него еду. «Живой? Эй, ты, подними-ка голову!» Мандельштам слабо приподнимал: «Прошу вас, пожалуйста...»

В конце ноября на лагерь обрушилось бедствие — вши. Они буквально загрызали грязных, изможденных людей. Заключенные изодрали себя. Этот кошмар Моисеенко вспоминает как один из самых тяжелых за 12 лет тюрем и лагерей — несметные полчища вшей.

<...> Начался сыпной тиф.

«2-го декабря после завтрака Норонович (староста барака) объявил: “В лагере — карантин. Наш барак уже закрыт. Нам велено каждое утро проводить борьбу со вшами”. — “Как бороться?” — “Снимайте белье и давите. Кто откажется, останется без пайки”.

И вот каждое утро разденемся, садимся. Я в трусах, Осип Эмильевич в белых байковых кальсонах — тощий, бледнокожий, морщинистый. Сидит, щелкает, как все. А руки потом не мыли, воды же и попить не хватало. И белье то же, грязное, как корка, надеваем. Белье не стирали ни разу. Запотеешь — рубашка как клеенка. Сидим, щелкаем, треск стоит. Назавтра опять они появляются, такие же большие, белые и страшные. Осип Эмильевич давит и сокрушается: “Тьфу, придумали. Их не переловишь”».

До 20-го декабря Мандельштам с трудом, но еще поднимался. В изолированном от мира тифозном бараке у него оставалось два-три собеседника. 

<...> Лежали вместе — тифозные и здоровые. Каждый день кого-то выносили — либо в маленькую больничку, либо в морг, что одно и то же, потому что из больнички никто не возвращался. <...> Ни уколов, ни лекарств... Никто больных не лечил, их просто изолировали.

<...> Уносили в основном с нижних нар, на нижних — засвечивались, а на третьих — не видно. Приходил наголо стриженный лечпом с кучей термометров в нагрудном кармане. «Больные есть?» — «Есть, есть, сюда идите», — выдавали соседи сразу в трех-четырех местах.

<...> Каждый думал о себе, и всякий раз  лечпому выдавали новые жертвы. Ни одного дня ни одни нары не пустовали. Тут же приводили новенького, и он занимал освободившееся место. После покойника нары не дезинфицировали, даже не обтирали. Мандельштаму продлили жизнь не только третий ярус, но и соседи. Ковалев все ходил за едой, пытался говорить. Осип Эмильевич лежал молча, изредка поворачивал к нему голову: жив, слышу, слушаю.

После 20 декабря он не вставал, лежал он недалеко от входа, всех умирающих проносили мимо него. Норонович спрашивал: «Врача вызвать?» Мандельштам отвечал едва слышно: «Нет, ни в коем случае». Было странно, что он еще жив, казалось, душа его уже давно на небе, а тело необъяснимо задержалось на земле. Соседи по нарам увидели вдруг главное качество этого человека.

Моисеенко говорит тихо и скорбно, словно все это происходило вчера:

«Такой он был хилый и беспомощный, и вдруг такой духовно сильный, тихое мужество. За все время он ни разу не пожаловался. Ни разу! А ведь при тифе головные боли, температура, жар. Ни разу... Что там тиф... У него душа была больна. Ковалев или Лях спросят: “Как самочувствие, Осип Эмильевич?” Он отвечал только: “Слабею”. <...> Дня четыре болел, не больше. Лежал с открытыми глазами, молчал, а левый глаз дергался. Да, молчал, а глаз подмигивал. Может быть, от мыслей. Не мог же он доживать, ни о чем не думая».

<...> Вот и дождался он в конце жизни русской няни, которая кормила его с рук. Я пытаюсь выяснить: за что так проникся смиренный, малограмотный деревенский пчеловод Иван Никитич Ковалев к своему высокообразованному неуживчивому загадочному соседу.

«За беспомощность, — Моисеенко грустно качает головой, — Осип Эмильевич приручил Ковалева своей беспомощностью. Иван Никитич был добрый и совестливый. Он, знаете, когда все спят, он, Ковалев, украдкой крестился, я видел. Славянская душа, как принято говорить. Христианин».

Моисеенко аккуратен, час и минуту смерти назвал, а день не решился: дня за три-четыре до Нового года...

Да, это случилось 27 декабря 1938 года.

«Мы почти месяц пробыли вместе — больные, умирающие, здоровые — взаперти. После завтрака открывается дверь: “Ваш барак идет на санобработку. Приготовьтесь, по 20-25 человек”. Наша группа отправилась третьей, значит, мы вышли около половины двенадцатого. Там ни мыла, ни мочалки, ни воды, просто прожаривали одежду — прожарка, так и называлась.

Осип Эмильевич последние дни лежал — в рубашке, брюках. Он приподнял голову, медленно посмотрел по сторонам, сел на нары. Ковалев улыбнулся ему: “Ну что, Осип Эмильевич, пойдемте купаться”. Мандельштам посмотрел так на него и отвернулся. Он был слаб, слаб. Долго обувался на нарах. Шапочку зеленую надел — такая фасонная, интеллигентская, видно, что из большого города: плетеный хлястик над козырьком и с пуговками. Пиджак надел. Мы уже все сошли и у дверей его ждали. Минуты три-четыре. Ковалев Иван Никитич держал его: он сначала постоял ногами на вторых нарах, потом ступил на пол... И по бараку побрел едва-едва, ссутулившись, голову опустил, ко всему безразличный. Он уже, знаете ли, был отключен.

<...> Нам сказали — всю одежду забрать, и у многих узелки были. А у Мандельштама ничего не было, что-то через руку перекинул. Что? Не знаю, я же не следил, я же не знал, что этот человек сегодня утратит свою жизнь. <…> Нам открыли изнутри. Мы разделись, повесили одежду на крючки и отдали в жар-камеру.  <...> Мы не сидели, даже не стояли — ходили. Холодина, как на улице. Все дрожали, а у Осипа Эмильевича костяшки ну прямо стучали. Вы знаете, когда мне показывают Освенцим, я отвечаю, что я все это видел еще до войны. Он просто скелет был, шкурка морщеная.

Мы кричим: “Скорее, заморозили!” Ждали минут сорок, пока не объявили: идите, одевайтесь.  <...> В нос ударил резкий запах серы. Сразу стало душно, сера просверливала до слез. Была бы хоть дверь открыта, вытяжки же никакой... Ковалев успел взять ему из кучи крюк с бельем, и мы еще сказали: “Осип Эмильевич, осторожно, крючок горячий, руки жгет”. Он сделал шага три-четыре, отвернулся от жар-камеры, поднял высоко так, гордо голову, сделал длинный вдох... Левую руку он успел положить на сердце и правую подтянуть, и — рухнул».

Моисеенко еще много подробностей рассказывал, но к жизни Мандельштама это уже отношения не имело — только к смерти.

«Дальше было все, как при жизни, — сплошная ложь. Лагерный врач Кресанов и дежурный медфельдшер составили «акт № 1911» о том, что Мандельштам Осип Эмильевич 26 декабря 38 года был положен в стационар, находился в лагерной больнице под присмотром врачей, там и скончался на другой день. «Причина смерти: паралич сердца а/к склероз». «Труп дактилоскопирован 27 дек.» — тоже ложь. Он валялся бесхозным, невостребованным четыре дня — на свалке трупов.

«Протокол отождествления» под грифом «секретно» свидетельствует, что старший дактилоскопист ОУР РО УГБ НКВД по «Дальстрою» тов.Повереннов произвел сличение пальце-отпечатков Мандельштама 31 декабря. Это значит, что заворачивали поэта в тряпье, грузили на телегу с другими вместе, увозили за ворота и сбрасывали в одну из ям, которые заключенные копали сами для себя, — в ночь под Новый год, 1939-й».

Из «Четвертой прозы» Мандельштама:

«На таком-то году моей жизни взрослые мужчины из того племени, которое я ненавижу всеми своими душевными силами и к которому не хочу и никогда не буду принадлежать, возымели намеренье совершить надо мною коллективно безобразный и гнусный ритуал. <...> И все было страшно, как в младенческом сне. На середине жизненной дороги я был остановлен в дремучем советском лесу разбойниками, которые назвались моими судьями...»

 Каким образом Мандельштам в 1930 году смог провидеть то страшное, что с ним случится?! Только что фамилий тех разбойников он тогда не знал — Ставский и Павленко. Ставский (тогда первый секретарь СП), настрочил письмо-донос прямо в НКВД, в конце которого просил Ежова «помочь решить вопрос об О.Мандельштаме», «авторе похабных, клеветнических стихов о руководстве партии и всего советского народа». А Павленко присоединился, отозвавшись о поэте как о версификаторе, холодном, головном составителе рифмованных произведений. «Язык стихов сложен, темен и пахнет Пастернаком» («Сохрани мою речь…» Мандельштамовский сборник / Сост. П. Нерлер, А. Никитаев. М.,  1991. С. 57).  И «железный нарком», которого в народе называли «кровавым карликом», помог решить этот «вопрос» раз и навсегда — Мандельштам погиб спустя восемь месяцев после ареста.

Надежда Яковлевна оказалась права — был донос, был, и фамилии этих мерзавцев вспоминаю только потому, что она хотела знать — КТО, и я должна еще раз ей это подтвердить.

Под конец воспроизведу текст Поляновского, больше ни разу не перебив, скажу только, что Моисеенко родом из белорусского городка Хотимска. Итак, имеющий уши — да слышит, умеющий думать — поймет, тут много есть о чем  задуматься:

«Хотимск — местечко почти еврейское. И когда Моисеенко вернулся из лагерей, почти все друзья оказались расстреляны — на окраине города, возле льнозавода. Сестра рассказала:

«Знаешь, Юра, у нас была одна семья благородная, из Минска приехали — учитель и учительница. Когда немцы угоняли их в гетто, они девочек на улице оставили. Фаня и Циля. Одной четыре годика, другой шесть. Такие хорошенькие были. И вот они ходили по домам, попрошайничали, такие смирненькие, обнятые, и их все подкармливали, а в дом никто не пускал, боялись: «Ну, идите, идите, деточки, от нас». И они в сараях спали, в стогах сена... Знаешь, Юра, чем кончилось... Они бродили август, сентябрь, октябрь. Уже холодно было.  И потом Ходора Остроушко, наша соседка, сказала: «Что эти дети так мучаются?» Взяла их за ручки и отвела в немецкую комендатуру. Их там, прямо во дворе, и расстреляли...»

Господи, думаю я, слушая пересказ, да ведь это о бесприютных Осипе и Наденьке при советском режиме. Это же мы, мы, Господи. И свои ставские здесь, и павленко.

Да, это мы. И мы — сегодняшние, пытающиеся многое и многих оправдать. Когда пришла Красная Армия, Ходору судили. Дали 10 лет. Но горожане во главе с председателем горисполкома возмутились приговором, ходатайствовали — Ходора же детей от мук спасла — и она, отсидев полсрока, была освобождена.

Это мы, мы все.

Из первого письма Осипа — Наденьке. 5 декабря 1919 года. Из  врангелевского Крыма:

«Дитя мое милое!

Я радуюсь и Бога благодарю за то, что Он дал мне тебя. Мне с тобой ничего не будет страшно, ничего не тяжело.

Прости, что я не всегда умел тебе показать, как я тебя люблю.

Надюша! Если бы сейчас ты объявилась здесь — я бы от радости заплакал. Дочка моя, сестра моя, я улыбаюсь твоей улыбкой и голос твой слышу в тишине. Мы с тобою, как дети...

Надюша, мы будем вместе, чего бы это ни стоило, я найду тебя и для тебя буду жить.

Твой О.М. «уродец».

  Из последнего письма Наденьки — Осипу. 22 октября 1938 года:

 

«Ося, родной, далекий друг! Милый мой, нет слов для этого письма, которое ты, может, никогда не прочтешь. Я пишу его в пространство.

Осюша — наша детская с тобой жизнь — какое это было счастье. Наши ссоры, наши перебранки, наши игры и наша любовь. Теперь я даже на небо не смотрю. Кому показать, если увижу тучу?

 Ты помнишь, как мы притаскивали в наши бедные бродячие дома-кибитки наши нищенские пиры? Помнишь, как хорош хлеб, когда он достался чудом и его едят вдвоем?.. Наша счастливая нищета и стихи.

Каждая мысль о тебе. Каждая слеза и каждая улыбка — тебе. Я благословляю каждый день и каждый час нашей горькой жизни, мой друг, мой спутник, мой слепой поводырь...

Ты приходил ко мне каждую ночь во сне, и я все спрашивала, что случилось, и ты не отвечал.

Я потеряла твой след. Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня. Знаешь ли, как люблю. Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе... Ты всегда со мной, и я — дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, — я плачу, я плачу, я плачу.

Это я — Надя. Где ты?

Прощай. Надя».

Если бы Дантес и Мартынов промахнулись… Если бы Осип успел получить это письмо… он бы не умер.

Там, на небе, души не живут поодиночке.  Они опять будут вместе… « (Поляновский Эд. Смерть Осипа Мандельштама // Известия. 1992. 26-30 мая).

 

Марина Цветаева

 

Судьба Цветаевой впитала все трагедийное

напряжение нашей эпохи с тем большей силой,

что это была судьба поэта.

Ирма Кудрова

 

Цветаева — второе мое сильное увлечение. Не случайно среди первых опытов у  меня  появилась стилизация с эпиграфом из Цветаевой: «Моим стихам, написанным так рано, / Что и не знала я, что я поэт...»

 

Мои стихи написаны так поздно —

Поэты не родятся в сорок лет,

Мои стихи лишь мне мерцают звездно,

Как запоздалый свет,

 

Мои стихи, возникшие так странно

В водовороте суматошных дней,

Пролившиеся, как вода из крана,

Из тьмы души моей,

 

Прочитанные изредка друзьями,

Мои стихи — мой отдых и мой труд —

С души свалившиеся, точно камень,

Навек со мной уйдут.

 

Это стихотворение открывает вышедший у меня в 1990 году сборник «Неслышный крик», и там последняя строчка звучит иначе: «Вам отдаю на суд», но в семидесятых, когда я его писала, мне и в голову не могло придти,  что можно будет издаваться, хотя бы и за свой счет...

Цветаева, кстати, тоже первую книжку напечатала за свой счет — в 1910 году она была ученицей 8-го класса гимназии,  в книжке было 147 стихотворений... Вот она, цветаевская «безмерность»! В эти же годы вышли первые сборники других поэтов: Маяковского — 4 стихотворения, Мандельштама — 23, Пастернака — 24, Ахматовой — 46. Сведения эти я  услышала в 1982 году на вечере, посвященном 90-летию Цветаевой. Папка с ее стихами почти такая же толстая, как мандельштамовская: кроме циклов «Лебединый стан» и «После России» много отдельных стихов — всего около 300 страниц. И тоненькая стопочка  листков с разными текстами, относящимися к ее биографии.

 Самое интересное — знаменитое письмо Сергея Эфрона, которое я впервые услышала в  Доме писателей от Купченко — директора дома Волошина, потому что письмо это адресовано старшему другу и, видимо, самому близкому человеку Эфрона — Максу. Позже я перепечатала это потрясшее меня письмо из книги Виктории Швейцер «Быт и бытие Марины Цветаевой». Из трех машинописных листов приведу полстранички — своего рода ключ к ее творчеству:

«М. — человек страстей. Гораздо в большей мере, чем раньше — до моего отъезда. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Почти всегда (теперь так же, как и раньше), вернее, всегда все строится на самообмане. Кто является возбудителем этого урагана сейчас — неважно. Человек выдумывается — и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживается скоро, М. предается ураганному же отчаянию. Состояние, при котором появление нового возбудителя облегчается. Что — не важно, важно — как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И всё это при холодном, зорком (пожалуй, вольтеровски-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Всё заносится в книгу. Всё спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогрева которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не столь важно, тяга пока хорошая — всё обращается в пламя. Дрова похуже — скорее сгорают, получше — дольше.

Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно.

<...> Я так сильно, и прямолинейно, и незыблемо любил ее, что боялся лишь ее смерти. М. сделалась такой неотъемлемой частью меня, что сейчас, стараясь над разъединением наших путей, я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней изодранности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами.

<...> С ужасом жду грядущих дней и месяцев...

<...> Это письмо я проносил с месяц, все не решался послать его. Сегодня — решаюсь. Мы продолжаем с М. жить вместе. Она успокоилась. И я отложил коренное решение нашего вопроса. Когда нет выхода — время лучший учитель. Верно?..

22 января 1924 г.».

Возможно, эти «ураганы» Цветаевой были одной из причин того, что Эфрон и Аля — «папина дочка» — так рвались уехать в Союз. Цветаева ехать не хотела — она знала все наперед. Исследователь ее жизни и творчества Ирма Кудрова, которая много общалась с вернувшейся из ссылки Ариадной Эфрон,  рассказывала, что та считала мать ведуньей, провидицей. Она ведала... Со смертью Цветаевой связана мистическая история,  которую я нигде не видела напечатанной.

Известно, что Цветаева носила серебряные браслеты, которые иногда дарила. Один такой браслет был подарен в Берлине жене Эренбурга Любови Козинцевой. Та очень его любила и никогда не снимала. И вдруг однажды  по совершенно непонятной причине браслет  упал с руки — сломался... Козинцева вела дневник и занесла туда этот странный случай. И как же она была потрясена, когда узнала о смерти Цветаевой — браслет сломался именно в тот самый день — 31 августа 1941 года... Невозможно удержаться, чтобы не привести еще несколько известных мне таких же необъяснимых историй.

В 1956 году подобный случай произошел с Ахматовой, как раз в присутствии ее «внучки» — А.Г. Каминской, которая об этом написала. Речь идет о броши с камеей, подаренной Ахматовой некогда ее близким другом Владимиром Георгиевичем Гаршиным.

«В то утро А.А. вынула из бочонка “Клеопатру” и вдруг спросила меня: “Ты не трогала?” “Нет, Акума...” Она взволнованно смотрела на брошь — камень треснул сквозной трещиной прямо через лицо головки. Через несколько дней А.А. узнала о смерти В.Г.Гаршина — он умер 20  апреля, и это был тот день, когда она увидела трещину на камне».

Известная по стихам Маяковского красавица Татьяна Яковлева свидетельствовала, что в день смерти ее дяди, художника Александра Яковлева, «лопнул лист» с написанным им портретом Шаляпина.

И последняя, уже современная история, услышанная мною по радио от завлита БДТ Дины Шварц: когда она впервые после смерти Товстоногова зашла в его кабинет, то увидела рухнувшую полку с его рабочими материалами...

 С Ирмой Викторовной Кудровой мы были знакомы, и я попросила ее рассказать нашему ЛИТО о трагической истории возвращения в Союз Эфрона и Цветаевой. Прочитать негде. Говорить об этом в Доме ученых нельзя. И ЛИТО собралось у нас. От этого вечера у нас в альбоме осталась помеченная 1982 годом фотография и запись  — «Канва событий»:

«Август 1937 г. — в Москву приезжает Аля, работает в газете «Нувель Москау» журналисткой. Через полгода в Москву через Испанию возвращается Эфрон, участвовавший перед этим (по заданию НКВД, чтобы «заслужить прощение Родины») в поиске «невозвращенца» Игнатия Рейсса, впоследствии убитого. Встречают как героя: поселили в апартаментах «Метрополя», собираются дать орден Ленина, посылают в санаторий («На каждый мой орган по пять врачей», — из письма Марине). Затем ему предоставили жилье (полдома) в Болшево — дачном поселке НКВД.

27 сентября 1939 года оттуда забирают Алю, спустя полтора месяца арестовывают самого Эфрона. Цветаева с сыном Георгием вернулась в Союз в августе 1939 года, т.е. всей семьей они прожили в Болшево всего около двух месяцев.

Из воспоминаний Евгении Тагер:

Пастернак жаловался: «Приехала Марина Цветаева, а Каверин говорит, что мне нельзя к ней приходить».  Кирсанов обратился к Тагер с просьбой, чтобы она позвала в гости его и Цветаеву, т.к. ему самому придти к Цветаевой нельзя. Асеева, который имел влияние, просили походатайствовать о выходе книги Цветаевой. Он лицемерно ответил: «Это Марина может ходатайствовать обо мне!» — и ничего не сделал.

В начале 41-го года были готовы оттиски будущей книги, но вдруг издательство затормозило ее выход. Слуцкий, Наровчатов, Самойлов, Коган, Кульчицкий и еще кто-то ходили отстаивать, но ничего не вышло.

 Оказывается, внутренний рецензент Корнелий Зелинский написал такой отзыв: «Ничего не понятно! Пародия на Державина». На что Цветаева оставила отклик: «Человек, смогший аттестовать такие стихи как формализм — просто бессовестный! Я это говорю из будущего. Марина Цветаева».

Позже, имея в виду исключение из СП Пастернака, Галич написал фразу, которую еще не раз будет повод произнести: «Мы поименно вспомним всех, кто поднял руку». В истории литературы Корнелий Зелинский останется как человек, зарезавший книгу Цветаевой. И никак иначе.

Последний — елабужский — период подробно описан Ирмой Кудровой в ее документальной книге о Цветаевой. Возвращение на родину определило гибель всей семьи:  мужа — расстреляют, сын погибнет на фронте, дочь двадцать лет проведет в ссылке... А у самой Цветаевой тогда, в августе 41-го, иного выбора, как только уйти из этой жизни, просто не осталось: стать сексотом — что (по убедительной версии Кудровой) ей было предложено — она не могла.

 

Рвущийся ритм, ломаный слог —

Камнем с горы — жизни пролог.

Хаос и смерть — нету Руси...

РЭСЭФЭСЭР — Боже, спаси!

Нет лебедей — есть воронье.

Лебеди — где?! Стая ее?

Не было их — в мире одна...

Чашу свою — выпьет до дна!

Все на огонь — как мотыльки.

Пламя залить — нету реки!

Отчий порог — смерти залог.

Сломанный ритм, прерванный слог...

 

РЭСЭФЭСЭР —  написание самой Цветаевой...  А стихотворение это оказалось в книге «Посвящается Марине Цветаевой», изданной Российским международным фондом культуры в 1991 году — книгу   спустя несколько лет подарила мне наша знакомая, удивившись, что я о ней вообще даже не слышала.

На тех же давних моих листках записано высказывание о Цветаевой Евгения Евтушенко:

«Цветаева — самая гениальная женщина-поэт, может быть — единственная, стоящая вровень с гениями-мужчинами. Она влияла на меня всегда как луна, заряженная солнечной энергией».

 Теперь нам известна и реакция на поэзию Цветаевой Иосифа Бродского, который признался, что ничто из русской поэзии не производило на него такого впечатления, как её «Поэма Горы», прочитанная им в 20 лет. Спустя годы, уже в Америке, Бродский  очень много сделал для того, чтобы ввести творчество Цветаевой в контекст мировой литературы: читал лекции студентам, делал доклады на конференциях, писал эссе о ее творчестве и даже переводил на английский язык ее стихи.

 

(Продолжение следует)

 

**

 

http://www.cogita.ru/a.n.-alekseev/publikacii-a.n.alekseeva/erlena-lure-gluhoe-vremya-samizdata-3-repressirovannaya-poeziya-boris-pasternak-anna-ahmatova-nikolai-gumilev

 

 

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (3). Репрессированная поэзия: Борис Пастернак. Анна Ахматова. Николай Гумилев

 

Вы здесь: Главная / Блог А.Н.Алексеева / Тексты других авторов, впервые опубликованные А.Н.Алексеевым / Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (3). Репрессированная поэзия: Борис Пастернак. Анна Ахматова. Николай Гумилев

Info

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (3). Репрессированная поэзия: Борис Пастернак. Анна Ахматова. Николай Гумилев

Автор: Э. Лурье — Дата создания: 14.08.2014— Последние изменение: 14.08.2014

Участники: А. Алексеев

Продолжение публикации книги Э.В. Лурье «Глухое время самиздата». «И не к терновому венцу — колесованьем, / А как поленом по лицу — голосованьем» (Александр Галич).

 

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (3). Репрессированная поэзия: Борис Пастернак. Анна Ахматова. Николай Гумилев

 

 

 

 

ЭРЛЕНА  ЛУРЬЕ

 

ГЛУХОЕ ВРЕМЯ САМИЗДАТА

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

 Папки с машинописью

ВОКРУГ ЖИВОПИСИ

    Наши знакомые

    «Дело Глазунова»

    Художники и власть

РЕПРЕССИРОВАННАЯ ПОЭЗИЯ

    «Литературные папки»

    Осип Мандельштам

    Марина Цветаева

    Борис Пастернак

    Анна Ахматова

    Николай Гумилев

    Иосиф Бродский

    Александр Галич

    «Прометей свободной песни»

ВОКРУГ ЛИТЕРАТУРЫ

    Антисоветское литературоведение

    Бандитский шик «Алмазного венца»

    Письма Солженицына

    Подвижница

    Книга великого гнева

ПАРАНОИК У ВЛАСТИ

    Темный пастырь

    Открытое письмо Сталину

    Большой террор

    Смерть тирана

ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН

    В ожидании весны

    Совесть нации

    Последний генсек

    Ельцин и другие

    Экспресс-хроника

  О прогнозах и предсказаниях

    Август девяносто первого

    Пока живу — надеюсь

ВЕЧНАЯ ТЕМА

    Еврейский вопрос

    «Цветы зла» на почве гласности

    За и против истории

    Родословная вождя

Post scriptum

**

 

См. ранее на Когита.ру:

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (1). Папки с машинописью. Вокруг живописи

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (2). Репрессированная поэзия: «Литературные папки». Осип Мандельштам. Марина Цветаева

(Внимание! Если при клике мышкой на название материала Когита.ру Вы получите ответ: «К сожалению, по запрошенному адресу мы ничего не нашли», не смущайтесь и пойдите в конец открывшейся страницы, где сказано: «Возможно, Вы искали…» и соответствующее название. Кликните по нему и выйдете на искомый материал. А. А.)

 

<...>

Борис Пастернак

 

И не к терновому венцу — колесованьем,

А как поленом по лицу — голосованьем.

Александр Галич

 

В тонкой папке Пастернака лежат стихи последних лет — «Гамлет», «Евангельский цикл» и фрагменты записок Ольги Ивинской — «В плену времени» (20 машинописных страниц).

Сегодня от сложного Пастернака в нашей повседневной речи осталась простая короткая фраза: «Быть знаменитым некрасиво». Кто ни попадя важно и нравоучительно произносит эти три слова, вкладывая в них свой, совсем другой смысл, отлично понимая, что уж им-то быть знаменитыми никак не грозит. Политизированная интеллигенция при случае любит вспоминать  и  «Какое, милые, у вас тысячелетье на дворе?», но чаще всего на ум приходит фраза безвестного рабочего, попавшая на страницы газет и разлетевшаяся по всей стране: «Я Пастернака не читал, но...» — увы, поводов вспомнить ее по поводу безграмотных запретителей хватает до сих пор.

А об истории возникновения этой фразы расскажет Ольга Ивинская, которая в 1946 году была сотрудницей редакции журнала «Новый мир». Этот год в ее судьбе стал поворотным: главным редактором «Нового мира» стал Симонов, и тогда же произошло её знакомство с Пастернаком.

Позже она так объясняла появление своих воспоминаний о нём:

«Я пишу, чтобы уберечь память о поэте от лживых домыслов, чтобы защитить его и свою честь и достоинство. <…> Сейчас, вспоминая свои 14 лет рядом с Пастернаком, мою полную бедами жизнь, — я надеюсь на одно: я выстрадала право рассказать о том Б.П., которого я знала, выстрадала право написать правду, как я ее вижу. <...> Что касается моего ареста,  то пять лет лагерей — это по тем временам скорее милость, чем кара. Ведь даже законная жена «всесоюзного старосты» М.И.Калинина тоже сидела в лагере, и, милостиво отпущенная на похороны мужа, была вновь водворена за решетку.

<...> Весной 1954 года в апрельской книжке «Знамени» после очень долгого перерыва вновь появились стихи Б.Л.. Подборка называлась «Стихи из романа в прозе “Доктор Живаго”». <...> С предисловием Б.Л.: «Роман предположительно будет дописан летом. Он охватывает время от 1903 до 1929 года с эпилогом, относящимся к Великой Отечественной войне. Герой — Юрий Андреевич Живаго, врач, мыслящий, с поисками, творческой и художественной складки, умирает в 1929 году. После него остаются записки и среди других бумаг написанные в молодые годы отдельные стихи, часть которых здесь предлагается, и которые во всей совокупности составят последнюю, заключительную главу романа. Автор».

В начале мая 1956 года в одной из передач Московского радио на итальянском языке сообщалось, что предстоит публикация романа Пастернака «Доктор Живаго». Трагические последствия этой передачи не заставили себя ждать, она привела к мировому скандалу. Б.Л. сообщил мне, что отдал роман двум людям, которые приходили к нему: один — представитель советского посольства, другой — официальный работник итальянского радиовещания в Москве. Дал почитать и сказал, что, если понравится, пусть используют как хотят. Рукопись давно лежала в «Новом мире», потом — в «Знамени», но там молчали. Но никаких отрицательных отзывов на роман не было».

Итальянцы обещали подождать, пока роман не будет опубликован у нас, но так и не дождавшись, издали его в 1957 году в Милане. А затем он начал самостоятельную жизнь — в течение двух лет «Доктор Живаго» был переведен на 23 языка.

По этому поводу Пастернака вызывали в Союз писателей  — «для разбора его дела». Ивинская, опасаясь возможного сердечного приступа эмоционального поэта, пошла сама, чтобы принять огонь на себя.  И не напрасно. Один из свидетелей того безобразного заседания передал Пастернаку такое вот зарифмованное его описание:

 

Собрались толпою лиходеи,

Гнусное устроив торжество,

Чтоб унизить рыцаря идеи,

Чтобы имя запятнать его.

 

Брешут, упиваясь красноречьем,

Лютой злобой налились глаза —

Как посмел ты вечной лжи перечить,

Слово неподкупное сказать...

......

И не понимают, негодяи,

Что не прыгнуть выше головы,

И хотя еще бесятся, лая,

Все они давно уже мертвы!

 

Впрочем, эти внутрицеховые разборки можно назвать цветочками, ягодки были впереди...

 23 октября 1958 года Пастернаку присудили Нобелевскую премию «за значительный вклад, как в современную лирику, так и в область великих традиций русских прозаиков». Его первая реакция — телеграмма в Швецию: «Бесконечно благодарен, тронут, горд, удивлен, смущен». Но настроение ему испортили быстро — чаша терпения наших «партайгеноссе» переполнилась, и они, теряя остатки здравого смысла, организовали  гнусную и позорную кампанию по травле поэта. Что-что, а это они умели!

 «В субботу, 25 октября, началось... Более двух полос «Литературки» заняла травля Пастернака: большая редакционная статья плюс письмо членов редколлегии... «Стихийная» демонстрация против Б.Л., которая  очень тщательно готовилась под большим нажимом руководства Литинститута. <...> На следующий день все газеты полностью перепечатали материалы «Литературки»».

Мне не захотелось воспроизводить злобные выражения, которые внезапно обрушились на отнюдь не считавшего себя виноватым Нобелевского лауреата.

27 октября,  отказавшись идти на объединенное заседание Союзной и Московской организаций СП, Пастернак направил туда письмо,  полное чувства собственного достоинства, которое он заканчивал такими словами:

«Ничто меня не заставит отказаться от чести быть лауреатом Нобелевской премии. Но деньги я готов отдать в фонд Совета мира... Я не ожидаю от вас справедливости. Вы можете меня расстрелять, выслать, сделать все, что вам угодно. Но прошу вас — не торопитесь. Ни счастья, ни славы вам это не прибавит».

Но они поторопились — Пастернак из Союза писателей был исключен...

Сельвинский, недавно публично благодаривший «всех учителей моих — от Пушкина до Пастернака», написал: «Пастернак всегда одним глазом смотрел на Запад, был далек от коллектива писателей и совершил подлое предательство». После чего сам его и совершил, опубликовав вот такой текст:

 

А вы, поэт, заласканный врагом,

Чтоб только всласть насвоеволить,

Вы допустили, и любая сволочь

Пошла плясать и прыгать кувырком.

К чему ж была и щедрая растрата

Душевного огня, который был так чист,

Когда теперь для славы Герострата

Вы родину поставили под свист?

 

Ответом Сельвинскому стало широко ходившее в самиздате анонимное четверостишие с эпиграфом из его стихов: «Человечье упустил я счастье — Не забил ни одного гвоздя»:

 

Все позади — и слава и опала,

Остались зависть и тупая злость...

Когда толпа Учителя распяла,

Пришли и вы — забить свой первый гвоздь.

 

Теперь известно имя автора — Михаил Левин, физик. Сочувствие поддерживало, но ситуация ухудшалась: Ивинскую лишили работы, Пастернаку  пригрозили высылкой из страны.

 

Я пропал, как зверь в загоне.

Где-то воля, люди, свет,

А за мною шум погони,

Мне наружу хода нет...

 

Пастернак сдался — в Стокгольм пошла телеграмма:

«В связи со значением, которое придает Вашей награде то общество, к которому я принадлежу, я должен отказаться от присужденного мне незаслуженного отличия. Прошу Вас не принять с обидой мой добровольный отказ».

Одновременно он отправил телеграмму в ЦК:

"От Нобелевской премии отказался. Верните работу Ивинской"

На имя Хрущева было послано письмо:

«Уважаемый Никита Сергеевич! Я обращаюсь к Вам лично, ЦК КПСС и Советскому правительству. Из доклада т.Семичастного мне стало известно о том, что правительство «не чинило бы никаких препятствий моему выезду из СССР». Для меня это невозможно. Я связан с Россией рождением, жизнью, работой. Я не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее. Каковы бы ни были мои ошибки и заблуждения, я не мог себе представить, что окажусь в центре такой политической кампании, которую стали раздувать вокруг моего имени на Западе. Осознав это, я поставил в известность Шведскую Академию о своем добровольном отказе от Нобелевской премии. Выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти, и поэтому я прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры. Положа руку на сердце, я кое-что сделал для советской литературы и могу еще быть ей полезен. Б.Пастернак».

31 октября 1958 года наступил кульминационный момент борьбы вокруг романа. В Доме кино — общее собрание писателей Москвы. Председательствует Сергей  Смирнов, который предлагает обратиться к правительству с просьбой о лишении Б.Л. советского гражданства. Его поддерживает Ошанин, называя Б.Л. внутренним эмигрантом и космополитом; Зелинский говорит о нем как о символе холодной войны. Безыменский: «Дурную траву — с поля вон!» Баруздин: «Собачьего нрава не изменишь». Мартынов произносит фамилию — Пастерняк. Полевой: «Мы не хотим с вами дышать одним воздухом». Софронов, Антонов, Слуцкий, Николаева, Солоухин...

Настоящий шабаш...

«Мы поименно вспомним всех, кто поднял руку».

Но были люди, которые отказались включиться в общий хор, что, как ни странно это звучит сегодня, потребовало немалого мужества.

«Евтушенко в то время был секретарем комсомольской организации Союза. Перед собранием его вызывали к первому секретарю Московского горкома комсомола и долго убеждали, требовали — выступить. Но он не выступил.

Илья Эренбург в дни травли сам, не разрешая другим брать трубку, подходил к телефону и в ответ на приглашения на различные собрания отвечал своим обычным голосом: «Илья Григорьевич уехал, приедет не скоро». Этот поступок по тем временам был не самый безопасный.

<...> Потом была полоса «Литературки» — «Гнев народа». Ее можно охарактеризовать так: «Я Пастернака не читал, но...»».

Вот, оказывается, когда она родилась, та сакраментальная фраза, дожившая до наших дней! После этого травля постепенно пошла на спад. Но оболганный, обруганный и униженный Пастернак оправиться от всех этих потрясений уже не смог, вскоре тяжело заболел и через два года умер.

 В книге стихов Глеба Семенова «Прощание с осенним садом», вышедшей еще до перестройки, есть стихотворение без названия:

 

В тот день болела вся Москва:

отцы и дети — все на матче!

На синем небе ни мазка,

и флаги реяли на мачте.

И мимо вратаря влетал

мяч прямо в сетку, и больные  —

за неимением литавр —

в ладони били жестяные.

Вздыхал в сто тысяч человек

весь стадион, рождая ветер...

 

А в это время — Человек,

один-единственный на свете,

в подушках затихал. Один,

последний, может быть, здоровый,

он воздуха не находил.

И камфарой, как катастрофой,

несло из комнаты. Жена

любимую не допускала

к нему. Сгущалась тишина

от койки до Мадагаскара...

И слез никто не утирал —

кого теперь врачи обманут...

А Человек — не умирал,

он просто вымирал — как мамонт,

вмерзал в историю Земли.

 

Ревела за окном эпоха:

два-ноль, торпедовцы вели,

и было, в общем-то, неплохо.

 

Вдова поэта Елена Кумпан своей рукой вписала снятое цензурой название этого стихотворения: «30 мая 1960» — день кончины Бориса Пастернака...

«Литературная газета» была единственной, сообщившей о смерти «члена Литфонда». Помните беспощадные строки Галича?

 

До чего ж мы гордимся, сволочи,

Что он умер в своей постели!

И не то, чтобы с чем-то за-сорок,

Ровно семьдесят — возраст смертный,

И не просто какой-то пасынок,

Член Литфонда  — усопший, сметный!

 

Но при этом, явно выполняя чье-то распоряжение, «Литературка» вопреки обыкновению ни словом не обмолвилась о месте и времени похорон.

 Но похоронить «по-тихому» Пастернака не удалось:

«На тетрадных листках от руки появились объявления:

«Товарищи! В ночь с 30 на 31 мая 1960 года скончался один из Великих поэтов современности Борис Леонидович Пастернак. Гражданская панихида состоится в 15 часов ст.Переделкино»».

По свидетельству многих, похороны Пастернака вылились в настоящую демонстрацию духовного сопротивления.

 

Мы хоронили старика,

А было все не просто.

 

Была дорога далека

От дома до погоста.

 

Наехал из Москвы народ,

В поселке стало тесно,

А впереди сосновый гроб

Желтел на полотенцах.

 

Там, в подмосковной вышине,

Над скопищем народа,

Покачиваясь, как в челне,

Открыт для небосвода,

 

В простом гробу, в цветах по грудь,

Без знамени, без меди

Плыл человек в последний путь,

В соседнее бессмертье.

 

И я, тот погребальный холст

Перехватив, как перевязь,

Щекою мокрою прирос

К не струганному дереву.

 

И падал полуденный зной,

И день склонялся низко

Перед высокой простотой

Тех похорон российских.

 

С этими стихами Владимира Корнилова перекликаются и слова Паустовского, о которых  вспоминала Ивинская:

«Он говорил мне о подлинной народности этих похорон, о похоронах, характерных для России, бросающей камни в своих пророков, по вековой традиции убивающей своих поэтов...».

«Бросавшие камни» на похороны не явились — не было ни Асеева, ни Федина, ни Леонова, ни Катаева. Позднее Каверин писал Федину:

«Кто не помнит, например, бессмысленной и трагической, принесшей много вреда нашей стране, истории с романом Пастернака? Твое участие в этой истории зашло так далеко, что ты был вынужден сделать вид, что не знаешь о смерти поэта, который был твоим другом и в течение двадцати трех лет жил рядом с тобой. Может быть, из твоего окна не было видно, как его провожала тысячная толпа, как его на вытянутых руках пронесли мимо твоего дома?».

Не знаю, что чувствовал Федин, сидя за плотно занавешенными окнами своей дачи, и раскаивался ли он позднее в содеянном, но, по крайней мере, о двух людях нам это известно: «Впоследствии С.Смирнов говорил внучке Веры Фигнер, что на нем несмываемое пятно: “Я всю жизнь буду его носить”». Второй — несчастный Борис Слуцкий. Неожиданно для всех этот храбрый  боевой офицер оказался в стане тех, «кто поднял руку». Евтушенко вспоминал, что для него это было «гигантское потрясение». Похоже, что таким же потрясением собственный поступок оказался и для самого Слуцкого…

Свет на это проливают воспоминания его друга Петра Горелика: «Борис ссылался на сильный нажим, вызов в ЦК, абсолютную безвыходность положения. Смысл его оправданий сводился к тому, что ему оставалось только «выступить как можно менее неприлично. <...> Разговор наш он закончил прямо и однозначно: “Отказавшись, я должен был положить партийный билет. После ХХ съезда я этого не хотел и не мог сделать”. Я понял эти слова как выражение поддержки “оттепели”. Больше к этой теме мы никогда не возвращались. Все последующие годы я видел, какая тяжесть легла на его душу. Трагедию сталинщины он переживал как народную. Причастность к избиению Пастернака — как свою личную трагедию».

 

…Где-то струсил. И этот случай,

Как его ты ни назови,

Солью самой злой, колючей

Оседает в моей крови.

 

Солит мысли мои, поступки,

Вместе, рядом ест и пьет,

И подрагивает, и постукивает,

И покоя мне не дает.

 

Простить себе этого поступка Слуцкий так никогда и не смог, мучился и казнил себя до конца жизни. Воспоминания о нем Семена Липкина неслучайно названы «Сила совести»: «Однажды он мне отрывисто, глядя не на меня, а в снежное пространство, неожиданно сказал: “Мое выступление против Пастернака — мой позор”. И замолчал. Молчание длилось долго». А ведь со дня того выступления прошло более двадцати лет. Это чувство вины разрушило здоровье и душу поэта — он в буквальном смысле сделался  душевнобольным. Правда, в советские времена «души не было» — чему болеть? Говорили — сошел с ума. В общем, закончил он свои дни в психиатрической клинике. В сущности, Борис Слуцкий тоже оказался жертвой сюрреалистической советской действительности, явив собою пример к бытующему в русской речи выражению — «не бери греха на душу». 

Самое главное, что человек должен беречь — это собственную душу. Не продавать, не предавать, не брать греха на нее... Иначе погибнет сам, как погиб застрелившийся Фадеев. «Это снимает многие из его вольных и невольных вин», — сказал тогда Пастернак. Вот уж кто сумел устоять, чтобы не взять на себя греха — так это он сам:

«В 1937 году, когда был процесс по делу Якира, Тухачевского и других, среди писателей собирали подписи под письмом, одобрявшим смертный приговор. Пришли и ко мне. Я отказался подписать. Это вызвало страшный переполох. Тогда председателем Союза писателей был некто Ставский, большой мерзавец. Он испугался, что его обвинят в том, что он не досмотрел, что Союз — гнездо оппортунизма и что расплачиваться придется ему. Меня начали уламывать, я стоял на своем. Тогда руководство Союза приехало в Переделкино, но не ко мне, а на другую дачу, и меня туда вызвали. Ставский начал на меня кричать и пустил в ход угрозы. Я ему ответил, что если он не может разговаривать со мной спокойно, то я не собираюсь его слушать, и ушел домой.

 Дома меня ожидала тяжелая сцена. З.Н. была в то время беременна Лёней, она валялась у меня в ногах, умоляя не губить ее и ребенка. Но меня нельзя было уговорить. Как потом оказалось, под окнами сидел агент и весь разговор этот слышал... В ту ночь мы ожидали ареста. Но, представьте, я лег спать и сразу заснул блаженным сном. Давно я не спал так крепко и безмятежно. Это со мной всегда бывает, когда сделан бесповоротный шаг.

Друзья и близкие уговаривали меня написать Сталину. Как будто у нас с ним переписка, и мы по праздникам открытками обмениваемся. Все-таки я послал письмо. Я писал, что вырос в семье, где очень сильны были толстовские убеждения, всосал их с молоком матери, что он может располагать моей жизнью, но себя я считаю не вправе быть судьей в жизни и смерти других людей. Я до сих пор не понимаю, почему меня тогда не арестовали?».

...Ходили слухи, будто при докладе документов, обосновывающих арест Б.Л., Сталин сказал: «Не трогайте этого небожителя...»

У Григория Поженяна — как раз к слову:

 

И Сталин в землю лег, и Пастернак,

Поэт и царь, тиран и божий дух...

 

Анна Ахматова

 

И в сумерки вписана четко,

Как вписана в нашу судьбу,

По-царски небрежная челка,

Прилипшая к мокрому лбу.

Александр Галич

 

В папке Ахматовой —  «Поэма без героя», «Листки из дневника» и ксерокс с публикации рисунков Модильяни.

Очень точная фраза у Галича про Ахматову — «вписана в нашу судьбу». Сегодня Анна Ахматова не только творчеством, но самой своей личностью вошла, если можно так выразиться, в наш культурный обиход. Не стану говорить ни о множестве ее портретов, которые писали известные и знаменитые, не буду  говорить и о множестве книг о ней. Действительно, Ахматова отображена «в ста зеркалах», как обозначила она когда-то папку с посвященными ей стихами. Но главное — ее образ, ее стихи, ее личность навсегда связаны с нашим городом, связаны со всеми нами, здесь живущими.

Водила я как-то одного москвича смотреть сфинксов Шемякина. Поставлены они  напротив знаменитых «Крестов» на другой стороне Невы как  знак памяти невинным жертвам   НКВД: «Хотелось бы всех поименно назвать, / Да отняли список, и негде узнать...» Проходя мимо, люди читают и, наверное, запоминают эти и другие чеканные строчки из ахматовского «Реквиема»... И, может быть, о чем-то задумываются... Поблизости стоит теперь и памятник самой Ахматовой. Хотя, как мы знаем, она выбрала себе другое место — у самых дверей тюрьмы:

 

А здесь, где стояла я триста часов,

И где для меня не открыли засов...

И пусть с неподвижных и бронзовых век,

Как слезы, струится подтаявший снег,

И голубь тюремный пусть гулит вдали,

И тихо идут по Неве корабли.

 

Обратно по набережной мы дошли до Летнего сада, где ели мороженое и смотрели на Неву сквозь фельтеновскую решетку. И вдруг в голове возникли строчки: «Я к розам хочу, в тот единственный сад, / Где лучшая в мире стоит из оград», — и так далее. Именно «вдруг» — я и не знала, что помню эти  стихи, тем более, что никогда я Ахматовой не увлекалась, как, например, Цветаевой или Мандельштамом.

И хотя никаких стилизаций, подражаний или посвящений ей у меня нет, но вот  строчки из моего давнего стишка: «Для тех, кто не продал, / Для тех, кто не предал», — отсылают к ахматовской: «Все расхищено, продано, предано», а выражение из другого — «ликуя и скорбя», тоже, скорее всего, не от Блока, а от нее. Я-то взяла, что называется, «из воздуха». А в конце моей «Большой прогулки» возникает уже и само имя:

 

По Смоленке вперед… Здесь она не одета в гранит,

Здесь репейник растет, лопухи, лебеда, подорожник…

И предвестьем стихов вдруг чего-то в душе засаднит…

И не вспомнить Ахматову просто никак невозможно.

 

Ее и вспоминать не надо. Она всегда тут, с нами — на слуху, на памяти... «Культурный обиход»…

Да и то сказать — ни у кого, кроме Пушкина, нет сразу нескольких музеев, а у Ахматовой — есть: частный — в Пушкине, где прошла ее царскосельская юность, «народный» — в Автово, созданный руками энтузиастов, и государственный — во флигеле Шереметевского дворца, в неоднократно воспетом Ахматовой Фонтанном Доме. 

Шереметевский дворец я помню еще со своего довоенного детства, ибо мы жили как раз напротив него на другой стороне реки — Фонтанка, 11. Каждый день смотрела я из окон своей квартиры на стоявшее в глубине сада красивое здание, которое теперь так прочно связано с именем Ахматовой, и даже, может быть, видела ее высокую тонкую фигуру, выходившую из великолепных ворот. Но вряд ли кто-то мог представить себе, какая сложная и странная жизнь шла там, внутри, за дворцовым фасадом... 

До войны основное здание дворца делили Институт Арктики и Антарктики и Дом занимательной науки, в который однажды привел меня отец. Одно из тех «научных чудес»  — чудо мгновенного превращения, когда освещенный красным светом мир за стеклом внезапно совершенно преобразился при изменении света, помнится до сих пор. Потом Институт расширился, выжив Дом занимательной науки, а в начале пятидесятых занял все помещения дворца. А после исчезновения из сада фигуры    Сталина полярники установили  бюст кого-то «из своих» — не то Нансена, не то Амундсена — как знак того, что это уж навсегда...

Но прошло время, и после очередного поворота колеса истории все возвращается на круги своя: в основном здании вновь возрождаются дворцовые интерьеры, а во флигеле, где Ахматова с перерывами жила с 1918 по 1952 год,  возник музей ее имени. И я довольно часто стала туда приходить на разные литературные вечера.

Именно там я увидела книгу, написанную директором ахматовского музея Ниной   Ивановной Поповой и научным сотрудником Ольгой Ефимовной Рубинчик. Книга так и называется — «Анна Ахматова и Фонтанный Дом». В ней подробно рассказана история этого дома и все связанные с ним перипетии жизни Ахматовой.

В книге четыре главы: Шилейко, Пунин, Гаршин и Берлин.

Читала, не отрываясь, как хороший детектив — очень увлекательное чтение оказалось, ибо текст буквально нашпигован свидетельствами и фактами. Вот они-то неожиданно и натолкнули меня на некое предположение, хотя, конечно, я отдаю себе отчет в доморощенности гипотезы, основанной на книжных цитатах и содержании чужого труда. Но ведь я не литературовед, я просто внимательный читатель. 

Так вот, при чтении этой книги я обратила внимание на странное —  причем буквальное! — повторение одного и того же сюжета в биографии Ахматовой. И когда  вытащила из контекста некоторые факты и расположила их в хронологическом порядке, сама собой сложилась весьма убедительная версия того, что на месте Шилейко и Пунина могли оказаться и какие-то другие фигуры, ибо главным действующим лицом в жизни Ахматовой был, как мне представляется, именно Фонтанный Дом.

Дом, наполненный легендами и тенями прошлого, в который ее неудержимо влекло. Дом, однажды войдя в который, она уже никогда по своей воле не покинет. Никогда и несмотря ни на что. Не случайно называемый Ахматовой период ее жизни в «сиятельном доме» — 35 лет — значительно превосходил подлинный, она не считала свои вынужденные с ним разлуки, поскольку в душе с ним не расставалась. Ирина Пунина говорила об отношении «к этому месту» как о загадке ее жизни.

Действительно, есть во всем этом что-то мистическое...

Не уверена, что сама Ахматова знала ответ на эту загадку. Фактические подробности, собранные вместе, наводят на размышления... Мы уже никогда не узнаем, кем  была Ахматова в своих прошлых жизнях, но ей пристало, ей удивительно шло жить во дворце. Вернее — во дворцах (тексты,  выделенные жирным шрифтом, принадлежат авторам названной книги):

«Составляя план книги воспоминаний “Мои полвека”, Ахматова назвала одну из глав “Мои дворцы” (или, в другом варианте — “Дворцы и нищая жизнь в них”), имея в виду Шереметевский, Мраморный и дворец князя Волконского на Сергиевской, 7. Недолгое кочевье из дворца во дворец стало важной вехой в ее жизни».

Странные совпадения! И может быть, вовсе не случайно говорил ей маленький сын: «Мама, не королевься!» — устами младенца, как известно...

Впрочем, хватит фантазий, обратимся к фактам.

Расположенный на Фонтанке Шереметевский дворец получил статус музея практически еще во время революции, в 1917 году, когда его владелец, граф Сергей Дмитриевич, опасаясь за сохранность своего любимого Фонтанного Дома, наполненного предметами искусства, сам передал его государству. В результате на его помещения никто не посягал, и во флигелях еще долгое время продолжали жить слуги и служащие Шереметева.

Жил там и домашний учитель внуков графа Владимир Казимирович Шилейко. Личностью он был необыкновенной: прекрасный поэт, ни разу не удосужившийся издать свои стихи, крупный ученый-ассиролог, так же мало стремившийся публиковать свои открытия... Он  знал несколько десятков языков и был одержим наукой.

 Ахматова его давно и близко знала, ибо еще «в 10-х годах составился некий триумвират: Лозинский, Гумилев, Шилейко. С Лозинским Гумилев играл в карты. Шилейко толковал ему Библию и Талмуд».

У Ахматовой с Шилейко тоже сложились какие-то свои отношения, они общались, обменивались стихотворными посланиями... Надо полагать,  «триумвират» собирался и в «шумерийской кофейне», как прозвали пропахшую кофе комнату ученого в северном флигеле дворца, где он поселился осенью 1916 года. Вероятно, именно тогда Ахматова, которая обладала обостренным  чувством исторической связи с прошлым, попадает под очарование Фонтанного Дома.

В начале 1917 года Шилейко взяли в армию, но через несколько месяцев уволили по состоянию здоровья, и он вернулся в своё жилище. Хозяева дома к этому времени переехали в Москву, и Шилейко наверняка водил гостей по помещениям опустевшего дворца, рассказывая связанные с ними семейные предания Шереметевых, которые он мог слышать от самого Сергея Дмитриевича.

«В 1918 году Шереметевский дворец еще стоял во всем своем великолепии...  Дворец и сад казались застывшим отражением почти двухсот лет русской истории. ...Было что-то ирреальное в том, насколько сад и дворец оставались насыщены материальными знаками жизни нескольких поколений Шереметевых и при отсутствии хозяев...»

Историческая аура дворца и бродившие там тени прошлого: Шереметевы, Параша Жемчугова, Павел 1, Вяземские, Тютчев — тени, среди которых Ахматовой мерещилась и тень Пушкина, навсегда приворожили ее. Приворожили настолько, что, похоже, Фонтанному Дому Ахматова подчинила свою жизнь. Именно там на обращенном к ней стихотворении Шилейко  Ахматова поставила значимую для нее дату: «1 ноября (ст.стиля) 1917 С.П. Фонтанный Дом (Шумерийская кофейня)».

 «Видимо, тогда, осенью 1917 года, для него и Ахматовой начался какой-то важный период отношений, связанный с Фонтанным Домом».

Когда в апреле 1918 году Ахматова попросила развод у вернувшегося из-за границы Гумилева (он находился в Париже в качестве Комиссара Временного правительства при войсках), тот, услышав, к кому она уходит, просто не поверил:

 «”Не может быть! Ты скрываешь, я не верю, что это Шилейко”. Гумилев не поверил Ахматовой, вероятно, потому, что их дружеские отношения длились много лет, а кроме того, Шилейко, сутулый, болезненный, до странности погруженный в свою науку, наверно, не казался ему “ахматовским героем”».

Действительно, это не было похоже на любовь: «К нему я сама пошла... Чувствовала себя такой черной, думала, очищение будет...»

Когда через много лет Ахматова вспоминала свое решение выйти замуж за Шилейко, то говорила, что ее привлекало быть полезной великому ученому. Возможно, она и сама не очень понимала, что происходит — подсознание ведет, предлагая сознанию вполне благородные мысли, поводы и причины.

И она действительно помогала:

 «”Шумерийская кофейня” была заполнена глиняными табличками с клинописью, которые Шилейко переводил “с листа” вслух, а Ахматова с голоса записывала перевод... Записывала по шесть часов подряд...»

Но, по ее словам, «как муж, Владимир Казимирович был катастрофой во всех отношениях» — брак с Шилейко, человеком, «невозможным для совместного обитания», распался из-за его «сатанинской ревности»:

«Он держал ее взаперти, запрещал выступать, заставлял сжигать, не распечатывая, все полученные ею письма, ревновал не только к мужчинам, но и к стихам...»

 

Тебе покорной? Ты сошел с ума!

Покорна я одной Господней воле...

 

 «Всего два года длился первый период жизни Анны Ахматовой в Фонтанном Доме и, казалось, весь был посвящен научным занятиям ее мужа. Но Ахматова не была бы Ахматовой, если бы не жила собственной творческой жизнью. И в этой жизни не последнее место занимал Фонтанный Дом и его история».

«Здесь так тихо, спокойно, так далеко от людей», — говорила она Лукницкому и добавляла, что «не может понять людей, которые могут жить в комнате общегражданского типа».

Ахматова покинула Фонтанный Дом, мечтая туда вернуться.

Осенью 1920 года она поступает на службу в библиотеку Агрономического института и получает от него жилье на Сергиевской, 7, иначе говоря — во дворце Волконского на улице Чайковского.

«Переезд на Сергиевскую она считала и концом брака с Шилейко, хотя полного разрыва отношений не произошло. ...Уйдя от него, еще год прожила с ним в одной комнате, ...куда пустила его, потому что он был бесприютен».

Позже Шилейко получит квартиру в служебном корпусе Мраморного дворца.

«Вероятно, тогда же возобновляется ее роман с композитором Артуром Лурье. По настоянию Лурье Ахматова оставила работу и поселилась с ним и своей подругой Ольгой Судейкиной на Фонтанке, 18. Здесь, в квартире Судейкиной, она прожила с осени 1921 по осень 1923 года.

...17 августа 1922 года Лурье эмигрировал. Звал с собой Ахматову. Но она уехать из России отказалась».

В этом августе есть конкретная дата, определившая дальнейшее развитие событий: 10 числа, за неделю до отъезда Лурье, происходит «ночной разговор» между ним, его другом и единомышленником Пуниным, с которым Ахматова давно знакома (оба — царскоселы), и ею: «Началом  близких и доверительных отношений Анны Андреевны и Николая Николаевича послужил “ночной разговор”»,—навернякаво время этого разговора Ахматова услышала новость о том, что Пунин только что «получил квартиру в южном садовом флигеле Фонтанного Дома».И новостьэта не оставила ее равнодушной:

Тут начинается вторая глава жизни Ахматовой в Фонтанном Доме — Пунин.

17 августа Лурье эмигрирует.

 «Вскоре после отъезда Лурье» — в начале сентября, когда после лета возобновились  заседания и поэтические вечера — Ахматова посылает Пунину записку: «Николай Николаевич, сегодня буду в “Звучащей раковине”, приходите». Ничего особенного, если полагать, что действительно имеются «близкие и доверительные отношения» (Пунин Н.Н. Дневники. Письма. М., 2000. С. 156).

На этом же листке приписка Пунина:

 «Я сидел на заседании в “Доме искусств”, когда мне подали эту записку; был СОВЕРШЕННО ПОТРЯСЕН ею, так как НЕ ОЖИДАЛ, что Ан. может СНИЗОЙТИ, чтобы звать меня, это было еще до разговора об Артуре» (Пунин Н.Н  Дневники. Письма. М., 2000. С. 156).

 Приписка четко определяет уровень их отношений, вернее, свидетельствует о том, что никаких отношений до сего времени просто не существовало, хотя они знакомы уже с 1914 года... Запись в дневнике Пунина от 5 сентября: «После заседания говорила об Артуре», — позволяет думать, что «разговор об Артуре» произошел именно после того заседания, на котором была получена записка.

В архиве Пунина сохранилась еще одна сентябрьская записка Ахматовой:

 «Милый Николай Николаевич, если сегодня вечером Вы свободны, то с Вашей стороны будет бесконечно мило посетить нас. До свидания. Ахматова. Приходите часов в 8-9» (Пунин Н.Н  Дневники. Письма. М., 2000. С. 156).

И следующее по времени свидетельство развития их отношений — стихотворение Ахматовой, записанное ее рукой в маленькой самодельной тетради (тоже из архива Пунина):

 

И говорят нельзя теснее слиться, 

Нельзя непоправимее любить…

Как хочет тень от вещи отделиться,

Как хочет дух от …?

Так я хочу теперь забытой быть.

 

«Дата, стоящая под четверостишием, слишком красноречива: “14 сентября 1922” — именно отсчитывая от этого дня, Ахматова и Пунин отмечали свои “годовщины”»  (Пунин Н.Н. Дневники. Письма. М., 2000. С. 475.).Стремительность развития этого романа подтвердила сама Ахматова, сказавшая Лидии Чуковской в 1938 году: «19 сентября я ушла от Николая Николаевича. Мы шестнадцать лет прожили вместе». Точка отсчета — сентябрь 1922 года.

Итак, напомню: со дня, оборвавшего роман с Лурье, не прошло и месяца. Со дня переезда на новую квартиру семьи Пуниных никак не больше, а возможно, и меньше.

  «Поначалу в квартире жили только Н.Н.Пунин, его первая жена Анна Евгеньевна Аренс-Пунина, их годовалая дочь Ирина и мачеха Н.Н. Елизавета Антоновна...»

Они еще неуспели обжить свое новое жилье, как Ахматова снова переступает порог Фонтанного Дома.

Ситуация повторяется практически буквально: в обоих случаях давнее (примерно восьмилетнее) знакомство, никак не предвещавшее изменения в отношениях, и внезапно возникший  интерес со стороны Ахматовой именно тогда, когда сперва Шилейко, а затем Пунин оказываются обитателями  Шереметевского дворца. Причем оба раза Ахматова приходит туда сама.

Приходит, чтобы остаться.

По крайней мере, именно об этом вполне ясно говорит письмо Пунина, написанное в день ее первого визита 19 октября 1922 года: «Какая странная и ровная пустота там, где ты еще час назад наполняла все комнаты и меняла размеры всех вещей...» (Пунин Н.Н. Дневники. Письма. М., 2000. С. 156).

 Все происходило как бы само собой — ЕЕ ВЕЛО... Судьба, Рок или нечто иное, над чем она не властна, — так, во всяком случае, мне представляется... И уверена — получи Пунин жилье где-нибудь в другом месте — ничего бы и не было...

«Аня, честно говоря, никогда не любила. Все какие-то штучки: разлуки, грусти, тоски, обиды, зловредство, изредка демонизм. Она даже не подозревает, что такое любовь. <…> “Я-то вольная, все мне забава…” — проговорилась» (Пунин Н.Н. Дневники. Письма. М., 2000. С. 156.).

 Эта дневниковая запись сделана Пуниным летом 1944 года. После тяжелейшей блокадной зимы его полуживого вывезли в Самарканд, и к этому времени было пережито уже много невзгод и потерь, в том числе смерть жены. Близилось возвращение в Ленинград и, видимо, возвращаясь туда мысленно, Пунин заново осмысливал свое прошлое.

Но все это произойдет спустя двадцать лет, а в разгаре романа никаких сомнений не было, но не было и выхода: «Шел, чтобы сказать тебе: я не отчаялся когда-нибудь быть с тобою, так думать неверно, но тронуть А.Е. (“убить ребенка”) я не могу только себя ради, не по силам и нельзя» (Пунин Н.Н. Дневники. Письма. М., 2000. С.177-178), — это из его письма 1923 года.

После отъезда Судейкиной в 1924 году в эмиграцию Ахматова снова остается без жилья. По свидетельству Лукницкого,  «время у нее все разбито из-за того, что она не имеет своего жилища и живет между Шереметевским домом и Мраморным дворцом», — Шилейко в этот период много времени проводит в Москве.

И только к концу 1926 года, уже после формального развода с Шилейко, Ахматова окончательно переселилась в Фонтанный Дом, где обосновалась в кабинете Пунина. Живут все вместе, одной семьей, переживая периоды разной степени напряженности.

Н.Я.Мандельштам:

«Идиллия была придумана Пуниным, чтобы Ахматовой не пришлось хозяйничать, а ему не надрываться, добывая деньги на два дома. ...Идиллия не состоялась — разводиться надо до конца. Вероятно, и отношения с Пуниным сложились бы гораздо лучше и проще, если бы не общая квартира».

За все надо платить...

Ахматова — Чуковской: «Мне было очень плохо. Ведь я тринадцать лет не писала стихов, вы подумайте: тринадцать лет!»

 

От тебя я сердце скрыла,

Словно бросила в Неву.

Прирученной и бескрылой

Я в дому твоем живу.

Только... ночью слышу скрипы.

Что там — в сумерках чужих?

Шереметевские липы...

Перекличка домовых...

Осторожно подступает,

Как журчание воды,

К уху жарко приникает

Черный шепоток беды —

И бормочет, словно дело

Ей всю ночь возиться тут.

«Ты уюта захотела,

Знаешь, где он — твой уют?»

 

В декабре 1933 года впервые арестовали Льва Гумилева, который к этому времени жил (скорее — ютился) в той же  квартире. Правда, через девять дней его выпустили. Это был первый звонок — «черный шепоток беды» только еще набирал силу.

22 октября 1935 года из Фонтанного Дома забрали уже обоих — Гумилева и Пунина. Ахматова поехала в Москву, написала письмо Сталину: «Помогите, Иосиф Виссарионович!»

 

Буду я, как стрелецкие женки,

Под кремлевскими башнями выть...

 

Через «верные руки» письмо было передано... Времена, по выражению Ахматовой, шли  еще вегетарианские, и 4 ноября их освободили, выдворив из тюремных ворот прямо ночью — «У нас не ночлежка».

Но вскоре вегетарианские времена кончились.

10 марта 1938 года Лев Гумилев был арестован в третий раз. Позже он вспоминал:

«Вот тут уже было все по-иному. Тут уже начались пытки: старались насильно выбить у человека признание. Но так как я ни в чем не хотел признаваться, то избиения продолжались в течение восьми ночей».

 В материалах дела КГБ осталась его фраза: «Мать неоднократно говорила мне, что если я хочу быть ей сыном до конца, я должен быть прежде всего сыном отца».

Осенью этого же, 1938 года Ахматова и Пунин расстаются окончательно.

«Расставшись с Пуниным, Анна Андреевна перебралась тогда в бывшую детскую комнату... Покинуть Фонтанный Дом Ахматова не захотела. Про возможный обмен сказала Лидии Корнеевне: “...известная коммунальная квартира лучше неизвестной. Я тут привыкла”».

Да и заботило ее тогда другое… Дни проходили в тюремных очередях — надо было отдать передачу и таким образом убедиться, что сын еще жив.

 «В те годы Анна Ахматова жила, завороженная застенком, требующая от себя и от других неотступной памяти о нем, презирающая тех, кто вел себя так, будто его и нету», — вспоминала Лидия Чуковская».

Теперь известно, что в 1939 году на Ахматову тоже было заведено «Дело» «с окраской: “Скрытый троцкизм и враждебные антисоветские настроения”. ...”Дело” содержало больше 900 страниц и составляло три тома».

Ахматова жила, «завороженная застенком», но рядом шла обычная жизнь, со всеми ее обычными проблемами.

Ирина Пунина:

«”Я вышла замуж, и многое в нашей жизни поменялось. Николай Николаевич  с большим терпением и очень упорно просил Анну Андреевну вообще уехать с Фонтанки... Расстались — так зачем жить под одной крышей, тем более в той невероятной тесноте, в которой мы оказались. ...Но она не захотела — это тоже загадка ее жизни, ее биографии, ее отношения к этому месту и ко всему, что здесь было, — не захотела покинуть Фонтанный Дом. Причем много раз были для этого реальные возможности и реальные предпосылки”.

Прошлое оказывалось сильнее настоящего. Ахматова чувствовала себя его хранительницей».

Потом началась война...

Из Ленинграда Ахматова уехала в конце сентября 1941 года, в конечном итоге оказавшись в Ташкенте, где собрались многие писательские семьи. Об их жизни в эвакуации вышла книжка Н.Громовой, названная по ахматовской строчке — «Все в чужое глядят окно». В книжке много мемуарных свидетельств и дневниковых записей, в числе которых  есть эпизод, связанный с получением Ахматовой письма от ее давнего и близкого друга В.Г.Гаршина. В ноябре 1942 года его жену  постигла участь многих блокадников —  она упала и умерла на улице. И он написал, что покойная была самым значительным человеком в его жизни. «Ахматова негодовала: “А если бы я написала ему, что самым значительным человеком в моей жизни был Лурье?”»

Дело не в этой, скажем, нестандартной реакции, а в том, что самым значительным человеком своей жизни Ахматова не назвала ни Гумилева — отца ее сына, ни Пунина, под одной крышей с которым она  прожила больше двадцати лет! Если уж быть совсем точной: с 22-го по 38-й годы — в браке, с 38-го  по 49-й (минус эвакуация) — соседи по квартире... Двадцать пять лет рядом с человеком, который, как известно, не уважал ее поэтического творчества, более того — рядом с которым Ахматова на долгие годы вообще потеряла способность писать стихи: «Мне было очень плохо...» 

Ради чего приносились все эти жертвы? Ответ напрашивается сам.

Войну обитатели Фонтанного Дома пережили не все: умерла в 1943 году в Самарканде А.Е.Аренс, погибли двое соседей — отец и сын (квартира сделалась коммунальной еще в тридцатых годах). Оставшиеся постепенно снова собрались под его кровлей.

Но не успели они перевести дух после окончания войны, как снова посыпались беды: 1946 год — известное ждановское постановление, когда на какое-то время Ахматову лишили даже продовольственных карточек; а в 1949 году вновь были арестованы и прошедший фронт Лев Гумилев, и Николай Николаевич Пунин.

В памяти осталась его прощальная фраза: «Главное, не теряйте отчаяния».

Что, как не отчаяние, отчаяние вкупе с надеждой помочь сыну и пробиться к читателю, водило рукой Ахматовой, когда в 1951 году она писала в конце своей автобиографии:

 «Исторические постановления Ц.К.В.К.П.(б) о литературе и искусстве помогли мне  пересмотреть мою литературную позицию и открыли мне путь к патриотической лирике. В настоящее время мною подготовлена к печати /книга/ стихов “Слава миру” (1949-1951). Некоторые стихи из этого цикла уже появились в печати...»

Какие чуждые ей выражения: «Помогли мне пересмотреть... Открыли мне путь... Слава миру...»!  Сохранившийся автограф с пропущенным словом книга позволяет понять, в каком состоянии она писала, это, в сущности, свое покаяние, а тот факт, что Ахматовой было неведомо правильное написание такой постоянно употребляемой в печати аббревиатуры, как ЦК ВКП(б), говорит о многом — что уж тут расшифровывать...

Жертва оказалась напрасной — «Слава миру» не вышла...

«Главное, не теряйте отчаяния...»  

Свой десятилетний срок в лагере Пунин отбыть не успел — в августе 1953-го он умер от сердечного приступа. «И сердце то уже не отзовется...»

Последние посвященные ему строки написаны Ахматовой уже не в Фонтанном Доме — весной 1952 года руководство Института Арктики и Антарктики потребовало срочного выселения оттуда всех жильцов. И только тогда она навсегда покидает Шереметевский дворец.

Ахматова ушла, забрав свое единственное богатство — стихи и вобравшую в себя историю Фонтанного Дома «Поэму без героя».

 

Особенных претензий не имею

Я к этому сиятельному дому,

Но так случилось, что почти всю жизнь

Я прожила под знаменитой кровлей

Фонтанного дворца... Я нищей

В него вошла и нищей выхожу...

 

После переезда из «сиятельного дома» в жилье «общегражданского типа» жизнь входит в более спокойное русло, как будто весь страх, сложности и трагедии, всегда ее сопровождавшие, остались там, «под знаменитой кровлей Фонтанного дворца», среди населявших его теней...

Теперь уже никто и никогда не узнает, что за тайна связывала Ахматову с Шереметевским дворцом, никто не разгадает, как выразилась Ирина Пунина, эту «загадку ее жизни, ее биографии, ее отношения к этому месту и ко всему, что здесь было».

Но тайна все-таки существовала...

Иначе чем объяснить такое мистическое совпадение, которое произошло уже после ее смерти?

Ахматова умерла в подмосковном санатории 5 марта 1966 года, и ее тело привезли в  Институт  Склифасовского. Над его входом висел точно такой же герб и девиз, под которым она проходила «почти всю жизнь»: «Deus conservat omnia» — «Бог сохраняет все»... Раньше это был Странноприимный дом Шереметевых.

Бог сохраняет все...

                              

 Николай Гумилев

 

Пуля, им отлитая, отыщет

Грудь мою, она пришла за мной.

Николай Гумилев

 

В семидесятые «где-то в Сибири», в некоем биологическом НИИ  работал научный сотрудник со звучной фамилией Сперанский. Он ставил опыты на крысах, доказывающие существование опальной тогда телепатии. Запрещенному слову нашлась вполне научно звучащая замена — «повышенная информативность». Сперанский забирал у крысы половину новорожденного выводка и уносил в закрытое свинцовыми дверями помещение. А позже — и вовсе в другое здание.

Крысята постоянно тщательно взвешивались. Если унесенных крысят кормили нормально, кривая веса оставшегося с матерью выводка была нормальной. Но стоило сирот перестать кормить, как остальные начинали резко набирать вес. Не помню уже, чем это объяснялось: то ли крыса вырабатывала больше молока, ощущая голод унесенных детей, то ли крысята больше высасывали, наедаясь впрок в опасении грядущего голода, о котором получали информацию от своих братьев... Опыты ставились в разных модификациях, но результат не менялся — «повышенная информативность» явно существовала.

При чем тут Гумилев?

А при том, что Сергей Сперанский был большим  поклонником его стихов и мог читать их километрами. И когда он по каким-то своим биологическим делам в конце семидесятых оказался в Ленинграде, друзья организовали «квартирное чтение», на которое пригласили и меня. Не знаю, надо ли напоминать, что в те годы Гумилева не печатали вовсе, официально он считался участником заговора против советской власти, и прощенья от этой власти ему не светило.

Надо сказать, читал Сперанский прекрасно, читал много отличных стихов, и это было мое первое настоящее с Гумилевым знакомство. С того чтения у меня начался период увлечения его поэзией, оказавшийся, правда, не слишком долгим.

В моей папке есть машинописная третья книга стихов Гумилева «Чужое небо» и несколько отдельных стихотворений, в том числе знаменитые «Шестое чувство», «Заблудившийся трамвай» и провидческое «Рабочий», в котором спокойно, даже как-то буднично повествуется о том, что его ждет. Недаром Цветаева говорила — «Стихи сбываются, поэтому не всё пишу».

Сбылись...

Гумилев оказался в начале длинного, в несколько сотен имен, списка поэтов и писателей, расстрелянных советской властью.

 

Есть пропасть,

                          которую создало Время

Для тех,

               кто не сбрасывал совести бремя,

Для тех,

               кто не продал,

Для  тех,

                кто не предал,

Для тех,

               кто всего в этом мире отведал,

Но не изменил —

                                ни себе, ни Отчизне...

В той пропасти свалены

                                           Судьбы и Жизни.

Средь них

                   и российские наши поэты...

Вопросов — не надо.

                                     Не будет ответа.

В молчанье

                     застыла

                                    над ними

                                                      Планета...

 

(Продолжение следует)

 

**

 

http://www.cogita.ru/a.n.-alekseev/publikacii-a.n.alekseeva/erlena-lure-gluhoe-vremya-samizdata-4-repressirovannaya-poeziya-iosif-brodskii-aleksandr-galich-prometei-svobodnoi-pesni

 

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (4). Репрессированная поэзия: Иосиф Бродский. Александр Галич. «Прометей свободной песни»

 

Вы здесь: Главная / Блог А.Н.Алексеева / Тексты других авторов, впервые опубликованные А.Н.Алексеевым / Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (4). Репрессированная поэзия: Иосиф Бродский. Александр Галич. «Прометей свободной песни»

Info

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (4). Репрессированная поэзия: Иосиф Бродский. Александр Галич. «Прометей свободной песни»

Автор: Э. Лурье — Дата создания: 15.08.2014— Последние изменение: 15.08.2014

Участники: А. Алексеев

Продолжение публикации книги Э.В. Лурье «Глухое время самиздата». «Есть магнитофон системы «Яуза», / Вот и всё! / И этого достаточно!» (Александр Галич).

 

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (4). Репрессированная поэзия: Иосиф Бродский.     Александр Галич. «Прометей свободной песни»

 

 

 

ЭРЛЕНА  ЛУРЬЕ

 

ГЛУХОЕ ВРЕМЯ САМИЗДАТА

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

 Папки с машинописью

ВОКРУГ ЖИВОПИСИ

    Наши знакомые

    «Дело Глазунова»

    Художники и власть

РЕПРЕССИРОВАННАЯ ПОЭЗИЯ

    «Литературные папки»

    Осип Мандельштам

    Марина Цветаева

    Борис Пастернак

    Анна Ахматова

    Николай Гумилев

    Иосиф Бродский

    Александр Галич

    «Прометей свободной песни»

ВОКРУГ ЛИТЕРАТУРЫ

    Антисоветское литературоведение

    Бандитский шик «Алмазного венца»

    Письма Солженицына

    Подвижница

    Книга великого гнева

ПАРАНОИК У ВЛАСТИ

    Темный пастырь

    Открытое письмо Сталину

    Большой террор

    Смерть тирана

ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН

    В ожидании весны

    Совесть нации

    Последний генсек

    Ельцин и другие

    Экспресс-хроника

  О прогнозах и предсказаниях

    Август девяносто первого

    Пока живу — надеюсь

ВЕЧНАЯ ТЕМА

    Еврейский вопрос

    «Цветы зла» на почве гласности

    За и против истории

    Родословная вождя

Post scriptum

**

 

См. ранее на Когита.ру:

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (1). Папки с машинописью. Вокруг живописи

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (2). Репрессированная поэзия: «Литературные папки». Осип Мандельштам. Марина Цветаева

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (3). Репрессированная поэзия: Борис Пастернак. Анна Ахматова. Николай Гумилев

(Внимание! Если при клике мышкой на название материала Когита.ру Вы получите ответ: «К сожалению, по запрошенному адресу мы ничего не нашли», не смущайтесь и пойдите в конец открывшейся страницы, где сказано: «Возможно, Вы искали…» и соответствующее название. Кликните по нему и выйдете на искомый материал. А. А.)

**

 

Иосиф Бродский

 

Бродский создал неслыханную модель поведения. Он жил не в пролетарском государстве, а в монастыре собственного духа. Он не боролся с режимом. Он его не замечал.

Сергей Довлатов

 

Иосиф Бродский — целых две папки.

В одной из них — стихи, ходившие по городу в шестидесятые и позже. В том числе мои самые любимые — «Большая элегия Джону Донну» и «Письма римскому другу». «Джон Донн» меня на какое-то время просто заворожил — я без конца  перечитывала его, читала по телефону подругам, наговорила на магнитофон, потом попросила сделать то же самое сына — чтобы элегия звучала мужским голосом... Увы — ни пленок, ни катушечного магнитофона у нас давно уже нет…

 Во второй папке — печатные материалы о Бродском: газеты, журналы, вырезки, ксероксы... Но это все материалы уже более позднего времени.

А в ноябре 63-го, когда имя Иосифа Бродского впервые прозвучало на весь Ленинград, в нашей семье происходили большие события: перевезя нас с трехлетним сынишкой в  кооперативный дом, глава  семейства снова уехал на Байконур отрабатывать долги за квартиру. Жилось мне по разным причинам довольно-таки трудно, и, видимо, тогдашние личные проблемы затмили даже такие важные события  общественной жизни, как хрущевское выступление перед интеллигенцией и суд над Иосифом Бродским — во всяком случае, я этого не помню.

Сигналом к травле молодого поэта послужила клеветническая и сфальсифицированная статья в «Вечерке» — «Окололитературный трутень». По ее поводу Лидия Корнеевна Чуковская писала (эта и последующие цитаты взяты мною из книжки Николая Якимчука  «Как судили поэта», 1990):

«Когда я прочла первую статью о нем, опубликованную в газете “Вечерний Ленинград” 29 ноября 1963 года, мне показалось, что меня каким-то чудом перенесли из 63-го обратно в 37-й. Или, скажем, в 49-й. То же воинствующее невежество, та же безудержная ложь в этой статье... та же нескрываемая ненависть к интеллигенции...».

Действительно, питерские власти всегда отличались «нескрываемой ненавистью» к любому проявлению свободомыслия, и  гневную речь Хрущева они восприняли как сигнал к тому, что можно начинать «закручивать гайки». Теперь известно, что «дело Бродского» власти инспирировали сознательно — он более других раздражал своей независимостью и «несоветским стилем поведения»: уйдя из школы, занимался самообразованием; часто менял профессии; писал стихи, в которых поднимались «чуждые советскому человеку» проблемы — о жизни, о смерти...

К тому же он был Бродский, т.е. еврей, что вину весьма отягощало. Требовалось срочно принять меры к его изоляции, да и других пугнуть не мешало. Так что спущенное из горкома указание выполнялось не только с большим усердием, но и с большими нарушениями. Впрочем, это никого из власть предержащих никогда не смущало.

«Процесс, на котором обвиняли Бродского, назвать судом нельзя. Это расправа над бескомпромиссным человеком, поэтом, запрограммированный от начала и до конца спектакль. Если бы на дворе был не 1964 год, а, скажем, 1948 или 1937, то Бродский исчез бы в лагере. Однако времена были другие  — так называемая “хрущевская оттепель”», — это цитата из современного юридического комментария.

 И хотя «оттепель» действительно оказалась «так называемая», прежнего страха уже не было, и вся эта возмутительная история думающую часть общества весьма всколыхнула, особенно литературные круги. Корней Чуковский писал Генеральному прокурору СССР:

«Дело, глубоко встревожившее интеллигенцию нашу, надеюсь, будет решено справедливо. Я, как человек, общавшийся с Западом, не могу не скорбеть о том, какой огромный ущерб в глазах наших зарубежных друзей нанесло “дело Бродского” престижу советского правосудия».

Увы — «престижу советского правосудия» уже давно ничего не грозило... Ни авторитетные свидетели защиты — писательница Грудинина и литературоведы Адмони и Ефим Эткинд; ни великий Шостакович, пославший в адрес суда телеграмму, в которой говорилось об «огромном таланте» молодого поэта; ни человек «блестящего ума, высочайшего профессионализма и редкой отваги», как аттестовала писательница и друг Бродского Людмила Штерн адвоката Зою Николаевну Топорову — никто и ничто не могло изменить ход событий. Все было решено заранее. «Все мы <…> понимали, что, будь на ее месте сам Плевако или Кони, выиграть этот процесс в стране полного беззакония невозможно».

Бродский работал с пятнадцати лет; в посланном им в газету опровержении лживого фельетона он писал: «я имею профессии фрезеровщика, техника-геофизика, кочегара, матроса, санитара, фотографа. Я работал в геологических партиях в Якутии, на Беломорском побережье, на Тянь-Шане, в Казахстане. Все это зафиксировано в моей трудовой книжке» (Гордин Я. А. Перекличка во мраке. СПб., 2000. С. 171).

Напомню, что ему  тогда исполнилось только  23 года.

Но все это не помешало суду вынести решение выселить из Ленинграда «окололитературного трутня», ведущего  «антиобщественный и паразитический образ жизни». Малокультурная (что хорошо видно по ее вопросам) и хамоватая судья Савельева воспользовалась  формальным отсутствием в трудовой книжке Бродского записи за последний год — он полностью переключился на литературную работу и как переводчик работал по договорам. И такой договор имелся — до тех пор, пока главный исполнитель «важного политического задания» Лернер специально не поехал в Москву  добиваться в издательстве его расторжения. Добился. Бродский оказался без работы. Тут-то его, «трутня  и тунеядца», и прихватили, отправив «для исправления» на Север, в Архангельскую область «на срок 5 (пять) лет с обязательным привлечением к труду по месту поселения. …Постановление обжалованию не подлежит». 

Никакие усилия литературной общественности, никакие коллективные и личные заявления и письма, направляемые в прокуратуру и первому секретарю Обкома Толстикову по поводу этого бредового приговора, результатов не дали. Решающим моментом в освобождении поэта явилась сделанная мужественной журналисткой Фридой Вигдоровой стенограмма  позорного судилища, ставшая известной за рубежом.

Гордин приводит большое письмо Жан-Поля Сартра, «тогда очень в СССР почитаемого», посланное «господину Президенту» (Микояну) с сообщением о том, что он, как друг нашей страны, очень обеспокоен широкой кампанией антисоветской прессы по поводу дела Бродского, которая «дошла до того, что упрекает власти в неприязни к интеллигенции и в антисемитизме». Кончается письмо просьбой «во имя моей искренней дружбы к социалистическим странам, на которые мы возлагаем все надежды, выступить в защиту очень молодого человека, который уже является или, может быть, станет хорошим поэтом» (Гордин Я. А. Перекличка во мраке. СПб., 2000. С. 198-199).

Письмо послано в августе, а уже в сентябре Бродского освободили из ссылки, где он пробыл  около полутора лет. 

Но в покое его не оставили — спустя несколько лет, в 1972 году, Бродского вызвали в КГБ и предложили уехать. Фактически он был из страны выслан — как и многие другие в те времена. В Ленинграде остались его родители, увидеться с которыми власти ему так и не дали. Через   двенадцать лет разлуки мать и отец с разницей в год один за другим ушли.

  В эссе о своих родителях, названном им «Полторы комнаты» и написанном на английском языке, Бродский пояснил:

«Писать о них по-русски значило бы только содействовать их неволе, их уничижению, кончающимся физическим развоплощением. Понимаю, что не следует отождествлять государство с языком, но двое стариков, скитаясь по многочисленным государственным канцеляриям и министерствам в надежде добиться разрешения выбраться за границу, чтобы перед смертью повидать своего единственного сына, неизменно именно по-русски слышали в ответ двенадцать лет кряду, что государство считает такую поездку “нецелесообразной”. <...>  Пусть английский язык приютит моих мертвецов».

Как жаль, что его родители не дожили до присуждения сыну Нобелевской премии! И уж, конечно, даже предполагать не могли, что вскоре на доме, где они жили, будет висеть мемориальная доска с его именем, в квартире начнет создаваться литературный музей, а среди скульпторов пройдет конкурс на лучший городской памятник Иосифу Бродскому. Про огромное количество самых разных книг о стихах и личности поэта уже и не говорю, а в одном из посвященных ему фильмов появятся они сами, сыгранные известными актерами. Но самое главное, что востребовано его творчество — вышло семь томов полного  собрания сочинений Иосифа Бродского...

Наверное, даже Ахматова, сразу распознавшая в юноше большое дарование и провидчески воскликнувшая по поводу свалившихся на него несчастий и трудностей: «Какую биографию делают нашему Рыжему!», — даже Ахматова не могла тогда представить такую  биографию своего любимца... Она любила его как сына; отношения с настоящим — Львом Николаевичем Гумилевым — были весьма непростыми, и в разных воспоминаниях звучало, что Иосиф в известной степени ей его заменял.

Я уже говорила, что в моей папке никаких самиздатских материалов, кроме стихов Бродского, нет, но зато один любопытный документ сначала появился именно в нашем доме, и только потом вошел в «научный обиход». Имею в виду личную карточку рабочего Иосифа Бродского, которую в девяностые годы раскопал мой муж Феликс Лурье в отделе кадров своего родного «Арсенала» (Феликс Робертович Лурье, инженер; не путать с Феликсом Моисеевичем Лурье, историком). С фотографии на нас смотрит хмурый 15-летний подросток — после того, как он бросил школу, это была его первая работа. Об этой находке Феликс рассказал в многотиражке «Арсеналец», а в 1992 году «личную карточку» в сопровождении заметки напечатала университетская газета: «Нобелевский лауреат — фрезеровщик на «Арсенале». Воспроизвожу ее полностью.

«В десятом номере журнала «Иностранная литература» за 1992 год, посвященном современной американской литературе, опубликовано эссе Нобелевского лауреата Иосифа Бродского «Меньше единицы», написанное еще в 1976 году. В нем Бродский вспоминает, как он 15-летним подростком бросает школу и поступает фрезеровщиком на закрытое предприятие номер 671 — ныне ПО «Арсенал». В воспоминаниях Нобелевского лауреата немало интересных, порой нелицеприятных наблюдений о послевоенной жизни Ленинграда, родного предприятия.

 В архиве завода сохранилась личная карточка молодого рабочего, из которой следует, что Иосиф Александрович действительно работал на «Арсенале» с 11 апреля 1956 года учеником фрезеровщика, а с 18 июля 1956 года по 8 января 1957 года — фрезеровщиком 3-го разряда в пятом цехе. Здание цеха не сохранилось, на его месте и на месте спортплощадки, о которой упоминает Бродский, сегодня высится новый современный корпус предприятия.

Уйдя с завода, Иосиф Александрович с улицей Комсомола не простился. Мечтая о профессии врача, он поступает санитаром в морг областной больницы, находящейся неподалеку от «Арсенала».  А спустя много лет, будучи осужден на позорном судилище как тунеядец (хотя он занимался литературным трудом), Бродский оказался в тюремной камере «Крестов», что по соседству с больницей.

Так Выборгская сторона вошла в жизнь Нобелевского лауреата Иосифа Александровича Бродского.

Текст и фоторепродукции Феликса Лурье».

Интересно, что если нам понятно, почему для «показательного процесса» был выбран именно Бродский — абсолютно ЧУЖОЙ и абсолютно СВОБОДНЫЙ,  что для тогдашних властей являлось неприемлемым и непереносимым, то нынешнее поколение, как отметил Дмитрий Пригов, понять этого уже не  в силах:

«Сын одного моего приятеля, студент РГГУ, с непостижимой для нас наивностью вопрошал: 

— Я не понимаю, почему Бродского при советской власти не разрешали? Что в его стихах такого? 

А вот то! И было не в наших с приятелем силах объяснить ему то, что не требовало объяснения и для самого примитивного и не причастного к художественно-идеологическому процессу простого обитателя тех времен и пространств».

К счастью, те времена навсегда исчезли. И к некоторому сожалению — те пространства.

 

Александр Галич

 

Я  вышел на поиски Бога...

Александр Галич

 

В галичевской папке — стихи «Из последнего сборника», «Опыт ностальгии» и посвященный Корчаку «Кадиш». Была еще пленка с записями, и я помню наши долгие размышления, как ее пометить — написать фамилию автора казалось опасным.

Объясняя неожиданный для многих поворот в своей биографии, Галич писал:

 «Мне все-таки уже было под пятьдесят. Я уже все видел. Я уже был благополучным сценаристом, благополучным драматургом, благополучным советским холуем. И я понял, что я  так больше не могу. Что  я должен наконец-то заговорить в полный голос, заговорить правду».

И Галич заговорил в полный голос, пригвоздив трусливое молчание вот в таких строчках:

 

Пусть другие кричат от отчаяния,

От обиды, от боли, от голода!

Мы-то знаем — доходней молчание,

Потому что молчание — золото!

 

Вот как просто попасть в первачи,

Вот как просто попасть в богачи,

Вот как просто попасть в палачи:

Промолчи, промолчи, промолчи!

 

Переломным моментом в его жизни стал 1968 год, а конкретно — концерт самодеятельной песни в Новосибирском академгородке. Когда Галич запел «Памяти Пастернака», многотысячный зал молча встал. Власти ощутили опасность, и «компетентные органы» тут же организовали появление в прессе соответствующей статьи.

 

Как могу я не верить в дурные пророчества:

Не ушел от кнута, хоть и сбросил поводья…

 

 Начинается постепенное давление — с Галичем расторгаются уже заключенные договоры, его пьесы снимаются с репертуара, его фильмы кладутся на полку...  В конце 1971 года Галича исключают из Союза писателей. Затем — из Союза кинематографистов. Дальше — что уже совсем беспрецедентно — из Литфонда. Его даже пытались  лишить той мизерной пенсии по инвалидности, которую он получал после трех своих инфарктов! Эти 54 рубля в то время были единственным источником существования...

Но он не сдается:

 

Бродит Кривда с полосы на полосу,

Делится с соседской Кривдой опытом,

Но гремит напетое вполголоса,

Но гудит прочитанное шепотом.

Ни партера нет, ни лож, ни яруса,

Клака не безумствует припадочно,

Есть магнитофон системы «Яуза»,

Вот и всё!

И этого достаточно!

 

И этого действительно было достаточно — магнитофонные записи его баллад и песен широко распространяются по стране. Но давление обозленных властей было все сильнее, и в 1974 году Галичу сказали открытым текстом: «Либо вы уезжаете в Израиль, либо — в Сибирь».

 

Не жалею ничуть, ни о чем не жалею,

Ни границы над сердцем моим не вольны,

Ни года!

Так зачем же я вдруг, при одной только мысли шалею,

Что уже никогда, никогда...

Боже мой, никогда!..

 

В те времена подобный отъезд за рубеж всегда сопровождался этим  неотвратимым  НИКОГДА. Тем не менее, где-то в глубине его души существовала почти несбыточная мечта, высказанная в самой, как мне кажется, пронзительной песне Галича — «Когда я вернусь». В конце песни возникает синий купол Храма Сретенья Господня; в этой подмосковной деревенской церкви служил духовный наставник многих московских интеллигентов о.Александр Мень.

 

Когда я вернусь,

Я пойду в тот единственный дом,

Где с куполом синим не властно соперничать небо,

И ладана запах, как запах приютского хлеба,

Ударит в меня и заплещется в сердце моем —

Когда я вернусь.

О, когда я вернусь!..

 

Когда я вернусь,

Засвистят в феврале соловьи —

Тот старый мотив — тот давнишний, забытый, запетый,

И я упаду,

Пораженный своею победой,

И ткнусь головою, как в пристань, в колени твои!

Когда я вернусь.

А когда я вернусь?

 

К сожалению, Александр Галич не дожил до перемен в стране и не успел к нам вернуться  — в декабре 1977 года он умер в своей парижской квартире при не слишком понятных обстоятельствах. Вернее — при слишком непонятных. Вот что рассказала его дочь Алена Галич:

«О смерти отца до сих пор ничего не выяснено. Они жили в Париже. 15 декабря 1977 года он устанавливал дома радиоаппаратуру. Ангелина Николаевна вышла в магазин и через 15 минут нашла отца на полу еще теплым, с обгоревшими руками. По официальной версии, он неправильно вставил антенну, и его ударило током. Следствие установило, что это был несчастный случай. Перед Ангелиной Николаевной вопрос был поставлен ребром: если вы признаете его смерть несчастным случаем, то получите от радио “Свобода” пожизненную ренту, если нет — не получите ничего. Я была в этой квартире в 1991 году. Она единственная в доме сдается под офис и полностью переделана. Кроме того, наши криминалисты уверяли меня в том, что удар током не мог дать ожог рук, да и напряжение в Европе низкое. Я считаю, что это не был несчастный случай» (Галич А. А. // АИФ. М.,  2002.  № 50.).

Галича не стало, но песни его остались с нами:

 «...их пела вся страна, от безусого мальчишки до старого пьяницы-шахтера, от городского подъезда до тюремной камеры... Эти песни записывали, переписывали, пели... Их пели все... А все — это значит много, много миллионов... Можно назвать это славой, но это больше чем слава — это любовь».

Лучше Виктора Некрасова не скажешь.

 

 «Прометей свободной песни»

                     

Все мемуары пишутся еще и для того,  чтоб неназойливо и мельком похвалиться и похвастаться.

Игорь Губерман

 

Конечно, творчество Высоцкого не входит в круг «репрессированной поэзии». Бродского судили, ссылали и затем выгнали из страны в 1972 году; Галича, сперва полностью лишив возможности заработка, а затем предложив ему выбор между эмиграцией и лагерем — в 1974. Но имена этих поющих поэтов часто ставилось рядом: «Если у Галича — социальный протест, то Высоцкий написал портрет эпохи», — так отмечал различие их творчества о.Александр Мень.

«Портрет эпохи», нарисованный Высоцким, тоже не слишком устраивал власти; хотя номенклатура и любила послушать Высоцкого в узком кругу, но музу его старались  придерживать: не разрешались  концерты «с афишей», не издавались стихи, не записывались песни, сниматься давали со скрипом —  многих ролей, на которые его прочили режиссеры, он не сыграл...

Но зато Высоцкого выпускали за границу.

И попробовали бы не пустить, когда его женой была не просто известная французская актриса Марина Влади, а член компартии Франции и к тому же вице-председатель Общества франко-советской дружбы! А сам он — ведущий актер замечательной «Таганки» — находился под покровительством и защитой возглавлявшего театр знаменитого Любимова.

А главное, в отличие от Галича, который сразу же заявил свою политическую позицию, Высоцкий долгое время не казался властям опасным — он пел дворовые песни, иногда стилизованные под блатные; затем добавились военные, спортивные, шуточные...  А потом... Потом стало уже поздно — джинн вырвался:  «Есть магнитофон системы “Яуза”, вот и все! И этого достаточно!»  Неподконтрольные  песни Высоцкого слушала вся страна — «от Москвы до самых до окраин». Разумеется, и мы тоже.

А связанная с именем Высоцкого история, которой мне хочется «неназойливо похвалиться» — не зря же я такой эпиграф взяла! — вполне отражена в статье старой университетской газеты, так что проще всего пройтись по ее тексту. Эта еженедельная газета появилась уже в новые времена. Но, видимо, ее учредители плохо русскую историю помнили. Ибо назвали газету «СЛОВО и ДЕЛО»...  А ведь в иные времена в России именно эти два слова могли любого отправить  на пыточную  дыбу... Согласитесь, странное название для новой свободной прессы. Тем не менее, в ней публиковались материалы, ранее в печати немыслимые.  

В третьем номере за 1993 год впервые увидели свет записки личного адъютанта Колчака; под постоянной рубрикой «экономический ликбез» давались объяснения и советы для пытавшихся выплыть в новом рыночном обществе, а вот под рубрикой «Неизвестное об известном»  целый подвал занимает материал Николая Кавина, приуроченный ко дню рождения Высоцкого —  «Он сердцем пел...».  Тут же моя фотография и стихи.

«Вспомните конец июля 1980 года. Смерть Высоцкого. Это было всенародное горе. Это были всенародные похороны. И сколько тогда появилось поэтических откликов на эту утрату... Писали и маститые поэты, и друзья Высоцкого, для которых поэзия не была их профессией, писали молодые начинающие, писали те, кто никогда до этого не брался за перо. Писали, чтобы выразить ему свою любовь и благодарность за то, что он один вслух прохрипел о том, о чем думали многие из нас, но не решался сказать никто. А поскольку власть имущие такую всенародную волну любви к поэту отнюдь не одобряли, то весь этот поток стихов пошел в самиздат. Стихи передавались из рук в руки, перепечатывались и снова шли по рукам как нечто запретное.

В этом потоке отнюдь не затерялось одно из лучших, на мой взгляд, стихотворений на смерть Высоцкого, начинавшееся строками: «Всего пяток прибавил Бог к той цифре 37...» Его можно было встретить у друзей, у знакомых — то переписанным от руки, то отпечатанным на машинке. Вначале оно было безымянным, потом приписывалось тем или иным авторам, но чаще всего под ним можно было увидеть имя актера театра «Современник» Валентина Гафта. 

Только узкий круг друзей знал имя подлинного автора этого стихотворения. А он — вернее, она — и не стремилась утвердить свое авторство всенародно, ей было достаточно того, что стихи нашли отклик, их читают. Пора назвать ее имя. Эрлена Васильевна Лурье».

Далее опустим — я плохо переношу выражения типа «поэтический путь». А после уже идет мой рассказ:

«…Тогда почти одновременно появились и Галич, и Окуджава, и другие. Высоцкий был один из них. А потом, в конце семидесятых, я однажды услышала песни с его пластинки, записанной во Франции. Они меня потрясли.  Это был зрелый социальный поэт, очень сильный, и песни его были про нас, про нашу жизнь, про то, что происходит вокруг нас... Я переписала эту пластинку, приглашала в гости своих друзей, сослуживцев и «гоняла» эти песни...»

Я увидела Высоцкого на сцене в 1972 году, когда «Таганка» впервые привезла к нам на гастроли «Гамлета». Именно тогда он для меня перестал быть «одним из них». А французскую пластинку мы позже услышали у Александра Моисеевича Володина, ему кто-то привез. Очень я тогда впечатлилась. Тем более что к жанру этому — социальной поэзии —  всегда неравнодушна была. Фрида Шелимовна, жена Володина, переписала для нас пластинку на магнитофонную пленку, и я, действительно, очень активно ее пропагандировала: приглашала послушать народ с работы, ставила пленку всем нашим гостям — а у нас, что  называется, был «проходной двор». Иногда мы даже таскали свой довольно-таки тяжелый маг к тем, кто не мог придти сам — например, к той же Галине Францевне, о которой я уже  рассказывала. И, надо сказать, она Высоцкого очень оценила.  

«Смерть Высоцкого была большим потрясением для всех, кто был социально небезразличен к судьбе Родины и к судьбе человека, он очень много сделал, чтобы жизнь наша начала как-то изменяться. Больно задело, что радио трубило о смерти Дассена и молчало о смерти Высоцкого. Оба они умерли в 42 года, как и Пресли. Это был какой-то чисто внешний толчок».

И неужели же я выражалась таким казенным слогом? Но по существу ничего возразить не могу, все так и было...

«И вот однажды к нам пришел один наш приятель, чтобы переписать песни Высоцкого. И пока он возился с магнитофонами, я села перед чистым листом бумаги и не могла от него оторваться, пока стихотворение не было вчерне закончено».

В один из тех скорбных и взбудораженных дней к нам со своим магнитофоном пришел приятель — режиссер с Ленфильма Игорь Мушкатин. Он переписывал «французскую пластинку» Высоцкого, а у меня в это время  стих сочинялся, и когда Игорь уходил, то мой «горячий»  (или «сырой» — как хотите) текст забрал с собой. И стихи начали жить...

На девятый день смерти Высоцкого у нас на Петроградской собрался народ. Пришли какие-то его поклонники с «Арсенала», библиотекари из Дома писателя, сотрудники с моей работы — не говоря уже о  постоянных друзьях-приятелях. Игорь рассказывал о своем общении с тогда еще совсем молодым Высоцким — в период учебы в Москве он жил в общежитии ВГИКа в одной комнате с кем-то из его друзей. 

На столе — водка, бутерброды, а на приемнике, как и положено, портрет.  Причем не просто портрет, а сделанная Феликсом композиция: лицо, магнитофонная лента, гитара... (Так у нас этой фотографии и не осталось — без конца выпрашивали: «Ты себе другую напечатаешь»...) А рядом с портретом — мой стих. Пленку слушали, кто-то что-то рассказывал, я вот стихотворение прочла… И сразу все стали его просить.  Пошла в комнату к своей «Оптиме» и на тонкой бумаге  дважды по десять экземпляров пробила. И раздала. Фамилию свою поставить и в голову не пришло. А стихотворение отправилось в люди. Причем какое-то время по городу ходили оба варианта — «мушкатинский» и этот, но последний вскоре окончательно победил и начал свое независимое существование.

«Стихи очень быстро пошли по городу, размножаясь в геометрической прогрессии. Под разными фамилиями. Их приписывали даже Вознесенскому, но чаще всего Валентину Гафту. В то время появились эпиграммы Гафта, и, вероятно, к текстам эпиграмм кто-то подложил и мое безымянное стихотворение. Так, видимо, и утвердилось имя Гафта.

Это стихотворение знакомые мне привозили и с севера, и с юга, со всех концов страны. Я слышала его по радио, в лекциях о Высоцком. В общем, оно стало жить активной самостоятельной жизнью. Чем я, в общем-то, и горжусь».

Конечно, горжусь...

Хотя чем, собственно, тут гордиться? Когда-то Лидия Корнеевна Чуковская в письме отцу написала: «Человек слышит только то слово, которое уже готово сорваться с его собственных губ. Но тут уже вопрос совпадения биографии поэта с биографиями тысяч людей». И это очень верно. Но как-то глупо гордиться своим совпадением со временем...  В общем, так или иначе, но стихи эти и вправду очень быстро начали ходить по рукам. Андрюша тогда в армии служил — к нему в часть попало. «Не родственник? — Это моя мама!» Не поверили... На лекциях о Высоцком, которые тогда были весьма популярны, его постоянно цитировали.

А сосед по лестнице,  с которым я вовсе даже незнакома была, вдруг зашел и подарил мне прекрасную книгу — «Вольная русская поэзия», как бы причислив к ней и мое творение... Да и как же оно не «вольное», когда по всей стране разъезжало в поездах дальнего следования! Какие-то умельцы, видно, это дело на поток поставили, потому что мне подарили две одинаковых  фотографии Высоцкого: одну за рубль купил приятель по дороге из Красноярска, другую (за ту же цену) привезли из Средней Азии. На обратной стороне этого фото 18х24 помещены последние стихи поэта: «И снизу лед, и сверху — маюсь между…», а ниже — почти без опечаток и  БЕЗ ПОДПИСИ — мои… (Ну, и как не погордиться? Высшее признание!)

«В Москве я случайно попала на премьеру спектакля «Молва» в театре имени Маяковского — в последний момент мне достали билет во 2-й литерный ряд. Перед самым началом...»

Нет, лучше уж я своими словами расскажу.

В Москве, как обычно, я остановилась у нашей родни. А у них на лестнице соседка всегда, хотя и с переплатой, могла достать билеты в театр... В тот раз выбора особого, куда пойти, не было, и мы с Мариной — двоюродной сестрой мужа — пошли в театр Маяковского на премьеру пьесы Салынского «Молва». В главной роли хорошая актриса Евгения Симонова.

Сидим на своем втором ряду, мимо, естественно, кто-то проходит дальше, вдруг Маринка в бок меня как ткнёт... Смотрю — Гафт прошел и рядом со мной сел... Я на него не смотрю, но сама вся завибрировала —  как это такой случай упустить! И после окончания спектакля, когда артистов уже по второму разу стали вызывать, к нему обратилась: «Валентин... Простите, я вашего отчества не знаю...» 

Он не слишком приветливо обернулся, а я произнесла отрепетированную про себя фразу: «Мы с вами давно заочно знакомы — это мои стихи ходят под вашей фамилией». Он сразу: «Вы из Ленинграда?» — Да. «Мне говорили, что автор — женщина из Ленинграда!» Очень эмоционально отреагировал, познакомил меня со своей спутницей и говорит: «Мне столько писем по поводу этих стихов приходит! А сколько я имел от них неприятностей!» Тут, правда, спохватился и расшаркался: «И приятностей тоже!» И стал оправдываться, говорить, что стихи ему приписали, он не виноват… Разумеется, не виноват.

В общем, объяснились...

«Мы еще долго говорили о Высоцком, о поэзии, вообще «за жизнь»... Прощаясь, Эрлена Васильевна подарила мне тоненькую скромную книжечку своих стихов, выпущенную «за счет средств автора» крохотным тиражом с надписью «С надеждой на дальнейшие встречи».

Тут Кавин здорово промахнулся, назвав три тысячи экземпляров «крохотным тиражом»... Поленился на последнюю страничку заглянуть. Дело в том, что «Неслышный крик» вышел в 1990 году, еще при советской власти, а тогда стихи обычно издавались тиражами в  50, 100, а то и 200 тысяч.  Так что по тем временам тираж три тысячи — это мизер, но и крохотным его тоже не назовешь. Потом эту книжку, как и одну из фотографий Высоцкого с моим стихотворением, я подарила музею. Передала им и четыре больших альбома со всякими на эту тему материалами. 

Вместо всего этого у меня осталась бумага:

 «Дирекция по созданию Государственного культурного центра-музея Владимира Высоцкого.

Акт  № 10

Приема предметов на постоянное хранение 3 августа 1991 г.

Настоящий АКТ составлен представителем музея Жильцовым Сергеем Владимировичем с одной стороны, и лицом — Лурье Эрленой Васильевной — с другой в том, что первый принял, а второй сдал в постоянное хранение в ГКЦМ В.С.Высоцкого следующие предметы:

1. Различные негативы фотографий В.Высоцкого (в конвертах — по количеству конвертов) — 46

2. Книга «Неслышный крик» с дарственной надписью — 1

3. То же, без дарственной надписи — 3

4. Альбомы с репродукциями картин, стихами, публикациями, переводами — 4»

 Эти альбомы как-то сами собой начали собираться после того, как я попала в поле зрения серьезных питерских высоцкоманов. Они через кого-то узнали, кто автор стихотворения,  вышли на меня и попросили подписать стихи для театра «На Таганке», с которым поддерживали постоянную связь. И началось...

В те годы вокруг имени Высоцкого существовала довольно бурная жизнь. Не расстававшийся с фотоаппаратом Феликс тоже в нее включился, и нас постоянно куда-то приглашали: на какие-то квартирные прослушивания редких записей, закрытые просмотры уникальных кинопленок, чьи-то кулуарные выступления, иногда просили выступить меня тоже... Приходил ко мне корреспондент «радио России», взял большое интервью, его потом несколько раз крутили — и по ленинградскому радио, и по России, и через год повторяли...

Впрочем, что это я говорю  — какой тогда мог быть корреспондент?! В Доме ученых на ЛИТО прочла, так и то наш замечательный Глеб Сергеевич Семенов мне строго так заявил: «Эрлена Васильевна (а всегда просто по имени называл), вы сделали непозволительный выпад...» («Высоцкий пел о жизни нашей скотской» ). Потом все по очереди ко мне подходили —  сочувствие выражали и Г.С. оправдывали, объясняя, что руководитель обязан  был отреагировать, ибо быть того не могло, чтобы среди нас стукач не сидел... Радиокорреспондент — это уже потом, когда гласность пришла...

А тогда... Тогда все держалось на энтузиазме. Были и такие, кто оказался втянут в эту деятельность на всю жизнь — например, организовавший клуб Высоцкого и рано ушедший Саша Лауэнбург. В этом клубе мы слушали Ахмадулину, Вознесенского, Карякина, Конецкого, Эйдельмана  — самого читаемого и популярного историка нашего времени...

У Эйдельмана, кстати, есть такое высказывание: «Владимир Высоцкий за свои сорок два года интенсивно, нервно прожил, пережил, по старым меркам, несколько столетий... “Кони привередливые” будто только что вынесли его из времен революции, Пушкина, Бонапарта, Джеймса Кука, вещего Олега, из времен своих предшественников».

Еще он часто сравнивал внутреннюю свободу Высоцкого с той, которой обладал его любимый герой Лунин: «Очень высоцкий был человек Михаил Лунин, и очень лунинский — Владимир Высоцкий...» В те годы Эйдельман  довольно регулярно бывал в Питере, и мы старались не пропускать встреч с ним — о чем бы он ни рассказывал, это всегда бывало интересно. Но особенно  он знал и любил девятнадцатый век, в котором будто бы жил параллельно с нашим. Причем оставался историком даже в самых бытовых ситуациях — на эту тему вспоминается забавный случай.

В Доме писателей Феликс как-то вручил Эйдельману  очередной презент (хобби у моего мужа такое: отсняв чье-то интересное выступление, он дарит не пачку фотографий, а вполне качественный фотоальбомчик с надписью — где, что, когда). А на следующий день мы снова неожиданно встретились в музее Достоевского (Рецептер показывал там свою версию пушкинской «Русалки»). На экранах только что прошел «Осенний марафон», где впервые прозвучала сразу же ставшая крылатой фраза: «Ленинград — город маленький!» Услышав ее от Феликса, Натан Яковлевич мгновенно отозвался: «Узок круг этих людей, страшно далеки они от народа...»

На четырех из имеющихся у нас книг Эйдельмана есть его автографы, примерно такие же, как на «Грани  веков»: «Дорогому Феликсу Робертовичу — от благодарного “объекта” на самую добрую память». Причем книги эти были из Москвы присланы бандеролью! Редкая обязательность... 

Но возвращаюсь к теме.  

Вторым после Лауэнбурга беззаветным фанатиком Высоцкого был Адам Ульянов, которого хорошо знала читающая публика, ибо он работал в магазине поэтической книги «Гренада». Адам занимался организацией киновечеров, на которых показывались различные недоступные обычному зрителю киноматериалы, в частности, репетиция «Гамлета».

Был еще один энтузиаст — Марк Перель... Именно он организовал  в «Баррикаде» —  одном из главных кинотеатров города — фестиваль фильмов, где снимался Высоцкий. Когда-то Марк Юльевич подарил мне самое первое издание Высоцкого — тот самый «Нерв» из разграбленного вагона — была такая легендарная история... Она даже в стихах Окуджавы отозвалась: «А кто потом украл вагон?», и автор эту строчку комментирует так: «Ходили слухи о пропавшем вагоне со сборником стихов В.С.Высоцкого “Нерв”. Впоследствии слухи подтвердились странным образом: во многих западных магазинах в изобилии появилась эта книга, которой почти не было на наших прилавках».

На наших прилавках книжки не было вовсе, но какая-то часть до «крутых  высоцкоманов» дошла, даже и мне перепало, но потом этот раритет у меня кто-то увел... А перед своим отъездом в Америку Перель отдал мне свои негативы, которые, как видно из акта, я тоже передала музею. Себе оставила часть кассет с записями Высоцкого и подлинную  плотниковскую фотографию Высоцкого с надписью: «Ув. Елене Васильевне Лурье, автору одного из лучших стихотворений памяти В.Высоцкого, от М.Ю.Переля 10.04.83».

У клубных активистов имелись какие-то свои каналы в Москве, привезенные оттуда материалы тиражировались и распространялись, мне тоже много чего доставалось — и от них, и от Адама. В самиздате ходили полные воспоминания Аллы Демидовой, вышедшие  в журнале «Аврора» с большими цензурными купюрами, большая статья о Высоцком и его творчестве Крымовой, а вот интервью Марины Влади из французской прессы перевел кто-то из друзей нашего младшего сына — подобные материалы постоянно пополняли наши альбомы... 

Один из альбомов заполняли переснятые Феликсом фотографии, иногда довольно редкие; я занималась текстами. Как-то так получилось, что ко мне отовсюду начали стекаться посвященные Высоцкому стихи. Поскольку большей частью тексты были безымянные, я располагала их по алфавиту, по первым строчкам;  всего, как помнится, собралось сотни полторы. Много там еще чего было, в тех альбомах, не помню уже, через столько-то лет... Можно посмотреть в музее при театре. Кто же знал, что потом второй музей появится, где директором сын Высоцкого станет... 

Хорошо еще — забыла я тогда про одну подаренную мне  в клубе Высоцкого книжку — а то я со своей страстью всё отдать, «чтобы не лежало, а работало»,  запросто и ее бы в музей отправила и сейчас не закончила бы сюжет столь неожиданно, как некогда случилось это и для меня…

Книжка типично самиздатская, самодельно переплетенная, напечатанная на машинке на листах окантованной почтовой бумаги. 1982 год, 156 страниц, первая часть труда «Прометей свободной песни», автор — московский диссидентствующий философ Анатолий Сидорченко. В книжке четыре главы, последняя занимает 50 страниц и называется «Искренность поэзии самиздата» — естественно, я читала ее с особенным интересом.

«Отношение народа к Высоцкому наиболее откровенно было выражено в стихах САМИЗДАТА. Здесь сконцентрировалось внимание, прежде всего, на его смерти:  «Не жильцы на Руси поэты, Тот распят, а этот убит...»

Приводятся стихи, иллюстрирующие это и каждое из последующих положений.

«...Получил в САМИЗДАТЕ отражение и тот факт, что о смерти Высоцкого соотечественники узнали из передач зарубежного радио или, как говорят в народе, «из-за бугра»...

...Воспевание подвига Высоцкого сопровождалось справедливым народным укором в адрес благополучных членов Союза писателей и деятелей искусства, равнодушных к реальным проблемам действительности, предавших свой народ, его стремление к свободе и справедливости. Противоречие между Союзом писателей и нашим народом обнаружилось в оценке Высоцкого: если народ высоко оценил его творчество, то профессиональная литература, несмотря на отдельные удачи (стихи Окуджавы, Ахмадулиной), не смогла по достоинству оценить творчество и гражданский подвиг Высоцкого. 

Из профессиональных поэтов больше всего о Высоцком написал Андрей Вознесенский...».

Далее идет длинный и довольно-таки суровый разбор стихов Вознесенского с точки зрения его отношения к личности Высоцкого. Евтушенко достается немногим меньше; стихи Филатова, Ахмадулиной возражений не вызывают, но и особого одобрения тоже. До конца книжки остается всего 3 страницы... 

Я уже перестала недоумевать, что в главе, посвященной стихам самиздата, мое стихотворение даже не упомянуто. Вот и Окуджава появился:

 

«О Володе Высоцком я песню придумать решил.

Вот еще одному не вернуться назад из похода...

Говорят, что грешил, что не к сроку свечу потушил.

Как умел, так и жил, а безгрешных не знает природа.

 

Расстаемся совсем ненадолго — на миг, а потом

Отправляться и нам по следам, по его по горячим.

Пусть кружит над Москвою охрипший его баритон,

Ну а мы вместе с ним посмеемся и вместе поплачем.

 

О Володе Высоцком я песню придумать хотел,

Но дрожала рука, и мотив со стихом не сходился...

Белый аист московский на белое небо взлетел,

Черный аист московский на черную землю спустился.

 

Здесь та же невыразимая боль о великой потере. «Черный аист» символизирует великое горе, охватившее русскую землю и сердца соотечественников Высоцкого. Земля наша стала черной из-за преждевременной смерти своих поэтов. Грустные слова Окуджавы созвучны словам Высоцкого:

 

Кто поверил, что землю сожгли?

Нет, она почернела от горя!

 

Хорошая песня получилась у Окуджавы. Только недостаточно сильная для такого великого таланта, который есть у него. По поводу такого необыкновенного горя, как ранняя смерть Высоцкого, сказано не так значительно, как это смог сделать поэт в песенке о Моцарте. Несомненно, Окуджава свое отношение к Высоцкому может выразить намного сильнее. И мы вправе ждать этого от основоположника жанра советской свободной песни и «духовного отца» Высоцкого».

И вдруг...

«Более сильный и более искренний голос в отношении к Высоцкому  прозвучал в самиздатском стихотворении ленинградки Эрлены Лурье, которым мы хотели бы и завершить свою работу. Лурье выразительно показала органическую слитность, неразрывность, сопричастность судьбы великого поэта с судьбой своего народа.

В качестве эпиграфа приведены строчки Высоцкого:

 

С меня при цифре 37 в момент слетает хмель,

Вот и сейчас как холодом подуло...

Под эту цифру Пушкин подгадал себе дуэль

И Маяковский лег виском на дуло.

…Срок жизни увеличился, и, может быть, концы

Поэтов отодвинулись на время.

(О поэтах)

 

Всего пяток прибавил Бог к той цифре 37,

Всего пять лет накинул жизни плотской —

И в сорок два закончили и Пресли, и Дассен,

И в сорок два закончил петь Высоцкий.

 

Не нужен нынче револьвер, чтоб замолчал Поэт...

Он сердцем пел — и сердце разорвалось!

Он знал — ему до смерти петь, не знал лишь, сколько лет.

А оставалось петь такую малость!

 

Но на дворе двадцатый век — остался голос жить!

Записан он на дисках и кассетах,

А пленки столько по стране, что если разложить,

То можно ею обернуть планету!

 

И пусть по радио твердят, что умер Джо Дассен,

И пусть молчат, что умер наш Высоцкий.

Что нам Дассен? О чем он пел, не знаем мы совсем, —

Высоцкий пел о нашей жизни скотской.

 

Он пел о том, о чем молчим — себя сжигая, пел,

Свою больную совесть в мир обрушив.

По лезвию ножа ходил, винил, кричал, хрипел —

И резал в кровь свою и наши души.

 

И этих ран не залечить и не перевязать...

Но вдруг затих — и холодом подуло.

Хоть умер от инфаркта он, но можем мы сказать —

За всех за нас он лег виском на дуло.  

Август, 1980

 

Вот, собственно, и все...

На этом сюжет о том уже полузабытом времени начала восьмидесятых,  когда мне неожиданно выпала честь внятно произнести то, что чувствовали многие и многие, кончается.

А стихотворение продолжало жить дальше — в 1991 году оно попало в мемориальный альманах-антологию «В.Высоцкий: Всё не так», а в 1994 году — в вышедший в Ангарске сборник посвящений «Венок Высоцкому», в предисловии которого сказано:

«Масштабность народной национальной трагедии, связанной с потерей Владимира Высоцкого, отражается в тысячах стихов, посвященных его памяти. <...> Постепенно стало ясно, что это не просто отдельные стихи отдельных авторов. Это народный плач, стон всех слоев общества о бесценной утрате».

Этот народный плач выявил истинное значение личности Высоцкого —  его влияние на всех нас было огромно и уникально. Время все расставляет по своим местам: сегодня это явление русской культуры второй половины ХХ века получило, наконец, достойное признание на всех уровнях...

Поэзия на полке  с самиздатом разобрана полностью...

Вот тот машинописный материал, что находится в оставшихся папках:

«Владимир Высоцкий» — спектакль Таганки к годовщине смерти В.Высоцкого, 1981

«Когда его не стало» —  пьеса  Э.Володарского, 1981

О Высоцком — Наталья Крымова

«Кольцо»  (посвящается Людмиле Абрамовой) — Владимир Казаров

«Менестрель» —  специальный выпуск, август-сентябрь 1980

Выступления на гражданской панихиде и стихи...

«Юманите» и «Юманите диманш» — отклики на смерть Высоцкого

Фотографии с графических листов по песням Высоцкого. Художник Назаренко (24 л.)

Фотографии разные

Библиография

Рукописи: анкета Высоцкого, стихи, список литературы...

Стихи Высоцкого

Стихи о Высоцком, в т.ч. копии моего стиха — без подписи и под фамилией Гафт.

Еще есть пачка газетных и журнальных вырезок, но они  к самиздату отношения уже не имеют...

 

(Продолжение следует

**

 

http://www.cogita.ru/a.n.-alekseev/publikacii-a.n.alekseeva/erlena-lure-gluhoe-vremya-samizdata-6-vokrug-literatury-proryv-nemoty

 

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (5). Вокруг литературы… Прорыв немоты…

 

Вы здесь: Главная / Блог А.Н.Алексеева / Тексты других авторов, впервые опубликованные А.Н.Алексеевым / Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (5). Вокруг литературы… Прорыв немоты…

Info

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (5). Вокруг литературы… Прорыв немоты…

Автор: Э. Лурье — Дата создания: 17.08.2014— Последние изменение: 19.08.2014

Участники: А. Алексеев

Продолжение публикации книги Э.В. Лурье «Глухое время самиздата». «Гласность, честная и полная гласность — вот первое условие здоровья всякого общества, и нашего тоже. И кто не хочет нашей стране гласности — тот равнодушен к отечеству, тот думает лишь о своей корысти. Кто не хочет человечеству гласности — тот не хочет очистить его от болезней, а хочет загнать их внутрь, чтобы они гнили там» (А. Солженицын)..

 

ЭРЛЕНА  ЛУРЬЕ

 

ГЛУХОЕ ВРЕМЯ САМИЗДАТА

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

 Папки с машинописью

ВОКРУГ ЖИВОПИСИ

    Наши знакомые

    «Дело Глазунова»

    Художники и власть

РЕПРЕССИРОВАННАЯ ПОЭЗИЯ

    «Литературные папки»

    Осип Мандельштам

    Марина Цветаева

    Борис Пастернак

    Анна Ахматова

    Николай Гумилев

    Иосиф Бродский

    Александр Галич

    «Прометей свободной песни»

ВОКРУГ ЛИТЕРАТУРЫ

    Антисоветское литературоведение

    Бандитский шик «Алмазного венца»

    Письма Солженицына

ПРОРЫВ НЕМОТЫ

    Подвижница

    Книга великого гнева

ПАРАНОИК У ВЛАСТИ

    Темный пастырь

    Открытое письмо Сталину

    Большой террор

    Смерть тирана

ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН

    В ожидании весны

    Совесть нации

    Последний генсек

    Ельцин и другие

    Экспресс-хроника

  О прогнозах и предсказаниях

    Август девяносто первого

    Пока живу — надеюсь

ВЕЧНАЯ ТЕМА

    Еврейский вопрос

    «Цветы зла» на почве гласности

    За и против истории

    Родословная вождя

Post scriptum

**

 

См. ранее на Когита.ру:

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (1). Папки с машинописью. Вокруг живописи

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (2). Репрессированная поэзия: «Литературные папки». Осип Мандельштам. Марина Цветаева

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (3). Репрессированная поэзия: Борис Пастернак. Анна Ахматова. Николай Гумилев

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (4). Репрессированная поэзия: Иосиф Бродский. Александр Галич. «Прометей свободной песни»

 (Внимание! Если при клике мышкой на название материала Когита.ру Вы получите ответ: «К сожалению, по запрошенному адресу мы ничего не нашли», не смущайтесь и пойдите в конец открывшейся страницы, где сказано: «Возможно, Вы искали…» и соответствующее название. Кликните по нему и выйдете на искомый материал. А. А.)

**

 

ВОКРУГ ЛИТЕРАТУРЫ

 

Антисоветское литературоведение

 

Завоевать хотя бы небольшое пространство воздуха, которым дышишь по своей воле  независимо от того, что ветер все время наносит  на нас тоску или веселье, легко переходящее в ту же тоску, — это и есть действие мужественной воли, творческой воли.

Александр Блок

 

Эти слова Блока впрямую относятся и к Анатолию Якобсону, и к Ефиму Эткинду, и к Аркадию Белинкову. Все они обладали мужественной волей и отвоевывали себе — и другим — пространство, в котором можно было бы дышать, хотя знали, что придется заплатить за это немалую цену — эмиграцией, лагерем, смертью...

У меня не так уж много их текстов — в основном, какие-то отрывки, которые хотелось оставить себе. Привожу самые выразительные из них.

 «Анатолий ЯКОБСОН. «Конец трагедии» — о Блоке

Собственно умирание, предсмертное состояние Блока ни один из современников не определил с такой силой и с таким лаконизмом, как Цветаева: «заживо ходил — как удавленный».

Но о самом факте удушья, удушения свидетельствуют и другие очевидцы.

Е.Замятино Блоке (за год до смерти): «его слова: «Дышать нечем... Душно. Болен, может быть».

Ю.Анненков: «Я задыхаюсь! — повторял он. — И не я один, вы тоже. Мы задыхаемся, мы задохнемся все! Мировая революция превратилась в мировую грудную жабу!»

 В.Ходасевичв статье «Кровавая пища» — мартирологе русской литературы, рассказывая, кто из писателей каким образом изничтожался, просто говорит: «задушенный Блок», не считая нужным разъяснить, как, почему, кем… Для автора и его читателей это было дело самоочевидное.

К.Чуковский: «Заболел он в марте 21 года, но начал умирать гораздо раньше, еще в 1918 году, сейчас же после написания “Двенадцати” и “Скифов”.  ...Из великого поэта, воплотившего чаяния и страсти эпохи, он превратился в рядового поденщика: то составлял вместе с нами каталоги для издательства Гржебина, то с головой уходил в редактирование переводов Гейне, то по заказу редакционной коллегии деятелей худсовета писал рецензии о мельчайших поэтах, которых не увидишь ни в какой микроскоп...»

...Речь Блока «О назначении поэта» — пушкинская речь. Это лебединая песнь Блока, его духовное завещание. Он обратился к своим наследникам, завещая им жить и беречь как зеницу ока последнюю человеческую свободу — свободу творческого духа, основание которой — свободная совесть.

 

Пушкин! Тайную свободу

Пели мы вослед тебе!

Дай нам руку в непогоду,

Помоги в немой борьбе!»

 

Приведу еще несколько фраз Якобсона, посвященных Горькому:

«Жизнь Горького Жизнь  была трагична,  а смерть его была мученической. Горький был человеколюбив и уважал культуру, но его попутал бес времени. За спасение многих, многих людей прощаются Горькому все грехи. Добро, сделанное им, никогда не будет забыто. Не будет забыто и лучшее из написанного Горьким. Незадолго до смерти Максим  Горький сказал (в приватном разговоре — «Воспоминания» Юрия  Анненкова), что житье его было в последние годы «максимально горьким». Время воздает...».

В 1973 году КГБ вынудило Анатолия Якобсона покинуть страну — после ареста Наталии Горбаневской в 1969 году он сменил ее на посту редактора «Хроники текущих событий». Но занимавшийся активной политической жизнью Якобсон в то же время не мыслил своего существования вне русской литературы и возможности говорить о ней в аудитории — это было необходимым  условием существования. И у него, лишенного привычной атмосферы, через год жизни в Израиле начало развиваться психическое заболевание.  Приступы депрессии с каждым годом увеличивались, и за три месяца до своей гибели он написал стихотворение с такими начальными строчками: «Не жить хочу, чтобы мыслить и страдать, / А поскорей хочу концы отдать…».

Анатолий Якобсон покончил с собой 28 сентября 1978 года.  «Конец трагедии»… Но его тексты теперь изданы и продолжают жить.

«Ефим ЭТКИНД — «Молюсь за тех и за других» — о Волошине

Аполитичность Волошина крепко связывает его с Серебряным веком. В то же время он, при всей своей нейтральности, сформулировал историко-политическую теорию, выраженную и в прозе, и в поэтических произведениях 1917-1925 годов, которая удивляет глубиной и пророческой силой. Вот ее основные положения:

Может ли Россия быть республикой? Едва ли. Она пройдет через «ряд социальных экспериментов» и «впоследствии вернется на свои старые пути, то есть монархии, видоизмененной и усовершенствованной, но едва ли в сторону парламентаризма».

Русское самодержавие было нередко революционным —  при Грозном, при Петре, которые старались «административным путем перекинуть Россию на несколько столетий вперед, согласно идеалам прогресса своего времени, прибегая для этого к самым сильным насильственным мерам».

При Александре I самодержавие поссорилось с дворянством, при Александре II — с интеллигенцией. «Таким образом, правительство века, перестав следовать исконным традициям русского самодержавия, выделило из себя революционные элементы и вынудило их идти против себя».

После революции 1917 г. интеллигенция убедилась, что она «плоть от плоти, кость от кости русской монархии и что, свергнув ее, она подписала этим самым свой собственный приговор».

«В русской революции, прежде всего, поражает ее нелепость <...>, в стране, где нет ни капитализма, ни рабочего класса <...>, на наших глазах совершается великий исторический абсурд». Однако опыт России спасает Европу: он сыграет для европейских стран роль иммунитета.

Общий вывод Волошина: «Россия будет единой и останется монархической, несмотря на теперешнюю «социалистическую революцию». Им ничего, по существу, не мешает ужиться вместе. <...> Социализм сгущенно государственен по своему существу. Он неизбежной логикой вещей будет приведен к тому, что станет искать  точки опоры в диктатуре, а после — в цезаризме».

Можно лишь изумляться тому, как Максимилиан Волошин в 1920 году, живя в отрезанном от мира, далеком от всех центров Коктебеле, сумел предвидеть наступление сталинизма».

Но никто не мог предвидеть все последствия этого наступления, превратившего страну в тоталитарное государство. В частности — того расцвета «государственного антисемитизма», который постоянно и усердно взращивался Сталиным внутри партийного руководства страны. К концу войны и началу «борьбы с космополитами» почва была хорошо унавожена и идеология наших «партайгеноссе» уже не слишком сильно отличалась от идеологии побежденного врага. Как выразительно сформулировал историк С.Резник, «красный фашизм вогнал осиновый кол в горло коричневого и сразу же стал напяливать на себя его униформу».

И Ефима Эткинда это постоянно мучило:

«…О чем и о ком ни писал бы Эткинд, он снова и снова возвращается памятью к тем временам (1948 году), пытаясь осмыслить: что же произошло? Как и почему, разгромив фашизм на фронтах войны, мы понесли тягчайшее поражение в области идеологии — восприняли расовую доктрину нацизма: антисемитизм?»  — это из отклика Азадовского на только что вышедшую тогда книгу Эткинда «Записки незаговорщика». Там же приводится его рассказ о своих отношениях с родным государством: «Меня изгоняли из науки и литературы трижды. В 1949 году — как космополита; в 1964 году — как литератора, посмевшего выступить свидетелем защиты в суде над поэтом Иосифом Бродским. <...> В 1974 году — как состоявшего в близких отношениях с врагом режима А.Солженицыным, а также как автора открытого письма, призывавшего молодых евреев не уезжать, а бороться за свою свободу дома, в России». (Азадовский К.М. Портрет незаговорщика на фоне эпохи // Новый мир. 2002.  № 1. С. 198-199)..

В том же году Эткинд вынужден был из страны уехать. Дальнейшее развитие некогда близких отношений с «врагом режима» Азадовский комментирует так:

«С горечью пишет Эткинд об эволюции взглядов Солженицына. <...> Идейное расхождение Солженицына и Эткинда отражает в известной степени два противоположных пути, которыми искони двигалась наша общественная мысль: “национальный” и “космополитичный”. В 60-х их многое сближало — оба противники системы» (Азадовский К.М. Портрет незаговорщика на фоне эпохи // Новый мир. 2002.  № 1. С. 198-199).

Теперь уже обоих нет в живых: Эткинд умер в 1999 году в Потсдаме, Солженицын — в 2008 в Москве.

«Аркадий БЕЛИНКОВ — «Сдача и гибель советского интеллигента» — об Олеше

...Блок был одним из первых, кто сказал о беспокойстве за судьбу революции. Прошло несколько лет после его смерти, и эта тема появилась в произведениях Маяковского, А.Толстого, Эренбурга, Форш, Багрицкого, Асеева, Федина. ...Разные решения темы приводили к непохожим результатам. Блоку и Маяковскому это стоило жизни.

...Сомневающийся, да ещё едущий за границу человек в эти годы (1931 г.) уже мог вполне рассматриваться как потенциальный, но еще не разоблаченный враг. Что следует сделать с потенциальным, но еще не разоблаченным врагом? Разоблачить и уничтожить. <...> «Если враг не сдается, его уничтожают». Эту формулу создал не Сталин. И не враги народа. Ее создал Горький. Горький создавал литературные формулировки политики Сталина. А литературные критики в это время определяли свою задачу таким образом:

 «Сломать руку, запущенную в советскую казну, — это критика... Затравить, загнать на скотный двор головановщину и всякую иную культурную чубаровщину, — это тоже критика... Критика должна иметь последствия: аресты, судебные процессы, суровые приговоры, физические и моральные расстрелы. В советской печати критика — не зубоскальство, не злорадное обывательское хихиканье, а тяжелая шершавая рука класса, которая, опускаясь на спину врага, дробит хребет и крошит лопатки... “Добей его!” — вот призыв, который звучит во всех речах руководителей советского государства». С.Ингулов. «Критика не отрицающая, а утверждающая» «Красная новь» 1928, 6 мая.

С.Ингулов (1896-1937), член КПСС с 1918 г., зам.зав.Агитпропом ЦК ВКП(б). Начальник Главлита, т.е. один из руководителей Советского государства, получил все то, что он с воодушевлением людоеда требовал для других: в связи со строжайше запрещенными советским законом методами ведения следствия шершавая рука раздробила ему хребет, раскрошила лопатки, загнала, затравила и расстреляла. Реабилитирован посмертно. В статье «Наш первый редактор» («Учительская газета», 1963, 27 апреля) любовно воссоздается светлый образ этого обаятельного человека и писателя-гуманиста».

В своей книге Белинков поместил письмо затравленного критикой Булгакова, которое тот в полном отчаянии направил Правительству СССР. Привожу его окончание:

«Ныне я уничтожен. Уничтожение это было встречено советской общественностью с полной радостью и названо “достижением”.

Погибли не только мои прошлые произведения, но и настоящие и все будущие. И лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе, черновик комедии и начало второго романа “Театр”.

Все мои вещи безнадежны...

Я обращаюсь к гуманности советской власти и прошу меня, писателя, который может быть полезен у себя в отечестве, великодушно отпустить на свободу.

Если же и то, что я написал, неубедительно, и меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу советское правительство дать мне работу по специальности и командировать меня в театр на работу в качестве штатного режиссера. Я предлагаю правительству СССР совершенно честного, без всякой тени вредительства специалиста режиссера и актера, который берется добросовестно ставить любую пьесу, начиная с шекспировских пьес вплоть до пьес сегодняшнего дня.

 Если меня не назначат режиссером, я прошусь на нештатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошу советское правительство поступить со мной, как оно найдет нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо в данный момент — нищета, улица, гибель.

28 марта 1930 г.»

Вряд ли бы Сталин позвонил Булгакову, если бы 14 апреля не застрелился Маяковский. На этом фоне не хватало еще какой-нибудь истории с Булгаковым — это было бы  уже слишком. Звонок вождя последовал на следующий день после похорон поэта — 18 апреля. И Булгакову дали возможность работать во МХАТе, который позже, несмотря на успех «Белой гвардии», он с горечью назовет  кладбищем своих пьес — обо всем этом подробно рассказано в биографии Михаила Булгакова, написанной А.Варламовым.

Но вернемся к названию книги Белинкова — «Сдача и гибель советского интеллигента». Так вот, похоже, что Олеша, главный герой этой книги, сдался гораздо раньше, чем потребовали внешние обстоятельства. По свидетельству Каверина,  на вопрос, что же он будет писать «после такого счастливого начала», Олеша «выразительно присвистнул и махнул своей короткой рукой: “Так вы думаете, что “Зависть” — это начало? Это — конец”, — сказал он».

«Все это (т.е. “Зависть”, “Три толстяка”, рассказы, пьесы) было сделано во второй половине 20-х годов, примерно в течение 5-6 лет. Потом Олеша замолчал». Ю.Перцов  — Юрий Олеша. Избр.пр.1956.

Тридцать лет, застыв с заломленными руками и раскачиваясь из стороны в сторону, русская критика с литературоведением шепчут побелевшими губами: «Замолчал...» Арифметика, введенная в социально-исторический и историко-социальный анализ, в результате сообщает, что с 1934 по 1960 годы Юрий Олеша написал в 3,3 раза больше, чем с 1924 по 1934 годы. Т.е. со времени, когда в историю русской литературы была вписана трагическая строчка «Олеша замолчал», до смерти писателя им было молча напечатано и переиздано 162 произведения. Причем речь идет об избранных произведениях, вошедших в однотомники, куда включалось самое лучшее из того, что было написано. Кроме самого лучшего, было написано и то, что автор самым лучшим не считал, но считал вполне достойным печатания. И печатал.

...Таким образом, из 25 лет 24 года (кроме 1941-го) в «годы молчания» Юрий Олеша публиковал. Где угодно, сколько угодно и что угодно.

Я написал книгу, в которой пытался рассказать о том, что советская власть может растоптать все. И делает это особенно хорошо тогда, когда ей не оказывают сопротивления. Когда ей оказывают сопротивление, она может убить, как убила Мандельштама, может пойти на компромисс, как пошла с Зощенко, и отступить, если с ней борются неуступившие и несдавшиеся художники — Ахматова, Пастернак, Булгаков, Солженицын. Юрий Карлович не оказывал сопротивления советской власти. <...> Он всегда вместе со всей его литературой поворачивал, куда велят.

«Вот встреча Ленина со Сталиным. Круг стоящих возле Ленина раздвинулся, к столу подходит человек с лицом, которое трудно описать — такое на нём выражение оживления, внимания, радости, Ленин любовно смотрит на подошедшего».

«У четвертой стены зала возвышается бюст Сталина работы Манизера. Так замыкается композиция зала — на фоне белой стены — скульптурный портрет великого вождя и полководца, чей гений привел Россию к ее неслыханной исторической славе. С его именем на устах шли в бой герои, о нем поют песни... Композиция зала кажется цельной, строгой и проникнутой историзмом».

«В залах выставки» — «Московский рабочий»

«Когда я писал какую-нибудь новую вещь, мне среди прочего было так же очень важно, что скажет о моей новой вещи Шостакович, и когда появлялись новые вещи Шостаковича, я всегда восторженно хвалил их. И вдруг я читаю в газете “Правда”, что опера Шостаковича есть “Сумбур вместо музыки”. Как же мне быть с моим отношением к Шостаковичу? Статья, помещенная в “Правде”, носит принципиальный характер. Это мнение коллективное, значит: либо я ошибаюсь, либо ошибается “Правда”. Легче всего было бы сказать себе; я не ошибаюсь, и отвергнуть для самого себя, внутри, мнение “Правды”. К чему бы это привело? К очень тяжелым психологическим последствиям... И поэтому я соглашаюсь и говорю, что на этом отрезке, отрезке искусства, партия, как и во всем, права. (Аплодисменты). Все дело в том, что у нас единственное, из чего исходит мысль руководства — есть мысль о народе. Интересы народа руководителям дороже, чем интересы того искусства, так называемого изысканного, рафинированного, которое нам иногда кажется милым и которое, в конце концов, является, так или иначе, отголоском упадка искусства Запада.

Товарищи, читая статьи в “Правде”, я подумал о том, что под этими статьями подписался бы Лев Толстой»... ( Аплодисменты). «Литературная газета» 1936 г. 20 марта

1937 год. Процессы Пятакова, Радека и других. Тухачевского, Якира и других. Бухарина, Рыкова и других. Аресты Мейерхольда, Бабеля и других.

Юрий Олеша: «Фашисты перед судом народа. Люди, которых сейчас судят, вызывают омерзение... Это не люди, а револьверы. Человек-револьвер, человек-маузер, направленный в каждого, кто хоть частью своей души сочувствует социализму... Мерзавцы, жалкие люди, шпионы, честолюбцы, завистники, хотели поднять руку на того, кому народ сказал: ты сделал меня счастливым, я тебя люблю. Это сказал народ! Отношение народа к Сталину рождает такое же волнение, какое рождает искусство! Это уже — песня...» «Литературная газета» 1937 г. 26 января

20 ноября 1930 г. «Литературная газета» печатает подборку «Писатели выходят на трибуну общественного обвинения».

В.Шкловский, А.Эфрос, Е. Зозуля, А.Адуев, И.Сельвинский, Б.Ромашов. Вслед — «Резолюция писателей»:

«Мы, советские писатели и драматурги, горячо приветствуем верного часового революции — ОГПУ и ходатайствуем перед правительством о награждении ОГПУ орденом Ленина.

Поставим свое творчество на службу пролетарской революции!

На фронте искусства и литературы — сорвем маски с классовых врагов!

Смерть контрреволюционерам и заговорщикам!»

Во время таких хлыстовских радений художественная интеллигенция взвинчивала себя до советского патриотического экстаза и вступала в состояние  содомии. Тут уже невозможно было понять, кто кого сгреб, кто кого убивает, кто с кем спит, кто на кого донос строчит. Начался свальный грех советской интеллигенции.

Каин, где брат твой, Авель?

Никулин, где Бабель?

...Сельвинский, с такой убедительностью воспевший убийцу и палача [Малюту Скуратова], пережив состояние своего героя, вырывается из истории, чтобы с глубоким чувством передать богатство своей души. Это ему удается особенно хорошо в известном стихотворении «Отцы, не раздражайте ваших чад!» («Огонек», 1959 г., № 11), в котором с таким успехом он, наконец, расправляется с Пастернаком.

Проф.Я.Е.Эльсберг — один из самых выдающихся и опытных доносчиков в советской литературе. Слова «настоящим сообщаю» — обычная формула, с которой начинается донос. Я это очень хорошо знаю по доносам на меня другого доктора  филологических наук, проф.В.В.Ермилова, члена Союза писателей СССР Н.С.Евдокимова, члена Союза журналистов СССР Г.Шерговой. С их доносами меня познакомили при освобождении из лагер».

И снова тут не обойтись без Галича: «Мы поименно вспомним всех, кто поднял руку»...

Арестовали Белинкова в 1944 году.

«Вот я двух людей так вот умоляла: Белинкова и Осипа Эмильевича. Белинков то же самое — “Раз я уже написал, то чтоб я не читал...” Я ему говорю: “Зачем вам жизнь портить?”» — рассказывала об ученике своего мужа Шкловская-Корди.

А В.Берестов добавлял: «Спасло же студента Литинститута Аркадия Белинкова от расстрела письмо за подписью А.Н.Толстого!»  Осип и Надежда Мандельштамы в рассказах современников / Сост. О. С. Фигурнова,  М. В. Фигурнова. М., 2002. С. 109).

А в мемуарной прозе Игоря Губермана я наткнулась на такой вот выразительный, я бы сказала — итоговый —  абзац:

«Белинков просидел в лагерях 12 лет и чудом выжил, был невероятно этот человек талантлив и одной высокой страстью одержим: ненавидел он советскую систему до такой каленой ярости, что со временем не выдержало сердце. Это уже в Америке случилось — уехав, он затеял там журнал под единственно любезным ему названием — “Колокол”.  ...Книга его о Юрии Олеше была безжалостной, горькой и пронзительно точной» (Губерман И. М.  В 4 т. Т. 4: Пожилые записки. Нижний Новгород, 1997. С. 259.).

 

 

Бандитский шик «Алмазного венца»

 

Свой гнев свячу тоской —

Мне жалко негодяев,

Как Алексей Толстой

И Валентин Катаев.

Борис Чичибабин

 

Тридцатые годы каждого пишущего поставили перед выбором пути в соответствии с понятиями о совести, чести и долге каждого — долге перед отпущенном Богом талантом. Были такие, как Пильняк и Мандельштам, были такие, как Паустовский и Пришвин, были и такие, как Толстой и Катаев... Одни смириться не сумели, другие попытались укрыться  «в природе», третьи стали откровенно служить власти.

Юрий Олеша не принадлежал ни к одной из этих категорий — он попросту сломался. Много лет спустя, уже после его смерти вышла книга, которую Олеша писал всю свою жизнь — «Ни дня без строчки», по его мнению, лучшее, что он сделал. И хотя все его писания тридцатых годов симпатии никак не вызывают, но теперь понятно, что это была трагическая фигура, чего не скажешь о его товарище Валентине Катаеве, с которым в начале двадцатых годов они вместе работали в газете «Гудок». Если Олеша сломался, то Катаев — гнулся. И при этом всегда учитывал политическую конъюнктуру, то  есть гнулся в ту сторону, в которую было выгодно в данный момент.

В своей книге «Самоубийцы» Станислав Рассадин вспоминает свое юношеское убеждение насчет невозможности сосуществования «гения и злодейства», он считал, что человек, совершающий скверные поступки, неизбежно талант теряет. И примеров тому  достаточно. Но вот Катаев заставил его задуматься — в это правило он никак не вписывался: несмотря на весь свой цинизм, приспособленчество и прочие «симпатичные» качества, сумел-таки талант сохранить — его поздний «Святой колодец» Рассадин считает вещью «блистательной». Таким же новым катаевским стилем — «мовизмом» — написан и «Алмазный венец».

Но когда мы все читали его (поскольку «мы все» читали журнальные новинки), то меньше  всего  обращали внимание на стиль. Помню общую возмущенную реакцию: как так можно?! О мертвых! О трагически погибших! Ибо в своем «Венце» Катаев свел давние счеты с известными поэтами и литераторами — мучениками того страшного времени,  выведя их под прозрачными кличками и ради красного словца не пожалев никого. Но поскольку легко расшифровываются не все действующие лица «Алмазного венца», привожу их полный список:

«Командор — Маяковский, Соратник — Асеев, Наследник — Кирсанов,  Королевич — Есенин, Птицелов — Багрицкий, Ключик — Олеша, Друг — Ильф, Брат — Петров, Синеглазый — Булгаков, Мулат — Пастернак, Сын водопроводчика —  Казин, Будетлянин — Хлебников, Альпинист — Тихонов, Штабс-капитан — Зощенко, Конармеец — Бабель, Щелкунчик — Мандельштам, Вьюн — Крученых, Арлекин — Антокольский, Эскесс — Кисельгоф, Профессор с пиками усов — Коган, Зинка — Зинаида Райх».

Оскорбленные за тех, кто не мог ответить Катаеву из могилы, читатели откликнулись довольно злой эпиграммой: 

 

Из девяти венков терновых

Он сплел алмазный свой венец

И появился в гранях новых —

Завистник, сплетник и подлец.

 

А Владимир Лакшин на «Алмазный мой венец»  написал пародию: «Мовизма золотая осень (подражание мастеру)». Она занимает четыре страницы и начинается так:

«Я вспоминал переделкинскую осень, бредя по янтарной полоске пляжа на Малых Гавайях, отрезанного от сверкающего белизной отеля Пале-Руайяль стеной густых волосатых лиан, в сплетении которых угадывалось мне молодое, четкое лицо Кучерявого... и т.д.»

По городу ходило еще довольно длинное анонимное стихотворение, как бы от Бунина, которого Катаев считал своим Учителем:

 

Милый Валя! Вы меня простите ль,

Что из гроба обращаюсь к Вам?

Я б не стал, когда б меня Спаситель

К своему престолу не призвал.

 

Он сказал: Сей старец нечестивый

Прежде был твой робкий ученик.

Разберись-ка с этим гнусным чтивом,

Иск ему как следует вчини!

 

Вчинив «нечестивому старцу» в нескольких строфах иск за оклеветанных мертвецов и вообще за весь «этот яд, придирки, сплетни, злость»,  «Бунин» заканчивает:

 

Ну, суди Вас Бог. Прощайте, Валя.

С грустью вспоминаю о былом.

Прежде горячо любимый Вами

Академик с золотым пером.

 

«Золотое перо» — так называется ранний рассказ Катаева (1921), в котором под именем академика Шевелева описывается не принявший революцию и бежавший за границу Бунин.

У меня лежит еще один весьма любопытный материал — дилетантское литературоведческое исследование: «О замысле, воплощении и превращениях одного сюжета Валентина Катаева “Девушка из совпартшколы”». Если об Ахматовой я написала всего лишь  как «внимательный читатель» одной книги, то мой муж о Катаеве и его героях искал нужные сведения даже в разных городах. Все началось с того, что в 1982 году он отдыхал в Одессе и, деля свое время между морем, спортом и литературными местами города, увлекся идеей узнать чуть больше, чем можно было вычитать в незадолго до этого опубликованной  повести Катаева «Уже написан Вертер».

«И, наконец, меня выводят на человека, который ответил, пожалуй, на все мои вопросы, — это бывший чекист, Никита Алексеевич Брыгин... Он-то и рассказал мне о прототипах “Вертера”. И не только о них. Я услышал, что Катаева не очень-то любят в Одессе, что он сводит какие-то счеты с одесской ЧК, в которой работал его брат Евгений и с которой был связан он сам...»

Надежда Мандельштам оставила весьма выразительный портрет Валентина Катаева тех лет: «Мы впервые познакомились с Катаевым в Харькове в 22 году. Это был оборванец с умными живыми глазами, уже успевший «влипнуть» и выкрутиться из очень серьезных неприятностей. О.М. хорошо относился к Катаеву. «В нем есть настоящий бандитский шик», — говорил он».

Оказавшись в Харькове в командировке, Феликс в 1983 году «от нечего делать» продолжил свои изыскания в публичной библиотеке, где ему удалось получить подшивку газет двадцатых годов (в Питере для этого нужно было иметь специальное разрешение). И там,  в газете «Коммунист» от 2 октября 1921 года, он увидел статью Ингулова под названием «Девушка из совпартшколы».

Об авторе статьи мы только что с содроганием прочитали у Белинкова — это был  кровожадный идеолог советской печати, определявший  литературную критику как «тяжелую руку класса, которая дробит хребет и крошит лопатки».

 «Ингулов в своей статье полемизирует с литераторами, не видящими достойных сюжетов в современной им жизни, и в качестве примера подробно излагает историю девушки — сотрудницы ЧК, которой было поручено “влюбить” в себя опасного контрреволюционера — руководителя заговора. Она сделала это, но влюбилась сама по-настоящему и с большим трудом перенесла его смерть...»

Вспоминая об этом призыве Ингулова воспеть подвиги «людей революции», Катаев в «Траве забвения» пишет: «Сколько раз брался я за перо, чтобы исполнить совет моего друга и старшего товарища написать роман о “девушке из совпартшколы”»... 

Как говорится, скажи мне, кто твой друг... 

Внимательно перечитав «Траву забвения» уже другими глазами, Феликс на втором плане обнаружил явные параллели с сюжетом из «Вертера», причем отношение к героям у автора изменилось...

«Характерно для эволюции Катаева и использование им цитат из Пастернака — как давшей название повести, так и заключающей ее. “...Уже написан Вертер” — это часть строки из цикла Пастернака “Разрыв”, написанного в 1918 году. И дальше идут знаменитые строки:

 

А в наши дни и воздух пахнет смертью:

Открыть окно, что жилы отворить.

 

Конечно, нынешнему, а не прежнему Катаеву созвучен смысл этих последних двух строк, независимо от общего смысла всего цикла Пастернака.

И если использование этой цитаты не противоречит тому многосложному содержанию, которое можно вычитать у Пастернака, то применение заключительной цитаты подчеркивает метаморфозу Катаева:

 

Наверно, вы не дрогнете,

сметая человека.

Что ж, мученики догмата,

вы тоже — жертвы века.

 

...Вот такая эволюция в мировоззрении Валентина Петровича Катаева прослеживается на примере эволюции сюжета “Девушка из совпартшколы”».

 

Правда, если учесть личность автора «Алмазного венца», вполне можно предположить, что  в мировоззрении у Катаева произошла не эволюция, а вполне циничная перемена точки зрения в угоду времени. И все-таки жалко, если такой труд пропадет. Может, кто-то этими девятью машинописными страницами заинтересуется?

 

Письма Солженицына

 

Все-таки вспомнить пора, что первое, кому мы принадлежим — человечество.

Александр Солженицын

 

После того, как в главном и самом прогрессивном тогда журнале — «Новом мире» Твардовского — уже на исходе оттепели был напечатан «Один день Ивана Денисовича», пробивший  стену молчания вокруг доселе запретной лагерной темы, Солженицын в одночасье стал писателем  номер один. И пользуясь этим, начал бороться с вездесущей, грозной и неумолимой цензурой.  

В его письмах, касающихся литературных дел, неизбежно повторяются имена все той же разнообразно замученной советской властью блистательной плеяды русской литературы ХХ века: Гумилев расстрелян, Мандельштам, Пильняк, Клюев погибли в лагерях; Есенин, Маяковский, Цветаева покончили с собой; Бунин, Замятин, Ремизов умерли в эмиграции; Пастернак погиб от унижения, Ахматову,  Зощенко,  Булгакова, Платонова мордовали и не печатали...

Первое по времени — «ПИСЬМО 4-му Всесоюзному Съезду советских писателей в Президиум Съезда и делегатам — членам ССП, редакциям литературных газет и журналов» (1967). Письмо длинное, и я с трудом, но все же несколько его сократила. «С трудом» — потому что оно написано человеком, включенным в процесс, тут все очень конкретно, неравнодушно и убедительно, каждая фраза необходима. Нам необходима. Чтобы те, кто забыли — вспомнили. Чтобы те, кто не знали — узнали. Короче — не могу не напечатать его (все выделения в тексте принадлежат автору):

Не имея доступа к съездовской трибуне, я прошу съезд обсудить:

1. То нетерпимое дальше угнетение, которому наша литература из десятилетия в десятилетие подвергается со стороны цензуры и с которым Союз писателей не может мириться впредь.

Не предусмотренная Конституцией и потому незаконная, нигде публично не называемая, цензура под затуманенным именем «Главлит» тяготеет над нашей художественной литературой и осуществляет произвол литературно-безграмотных людей над писателями. Пережиток средневековья, цензура доволакивает свои мафусаиловы сроки едва ли не в ХХI век. Тленная, она тянется присвоить себе удел нетленного времени: отбирать достойные книги от недостойных.

...А между тем сами цензурные ярлыки («идеологически вредный», «порочный» и т.д.) недолговечны, текучи, меняются на наших глазах, даже Достоевского, гордость мировой литературы, у нас одно время не издавали (не полностью печатают и сейчас), исключали из школьных программ, делали недоступным для чтения, поносили. Сколько лет считался «контрреволюционным» Есенин (и за книги его давали тюремные сроки)? Не был ли Маяковский «анархиствующим политическим хулиганом»? Десятилетиями считались «антисоветскими» неувядаемые стихи Ахматовой. Первое робкое напечатание ослепительной Цветаевой десять лет назад было объявлено «грубой политической ошибкой».

Лишь с опозданием в 20 и в 30 лет нам возвратили Бунина, Булгакова, Платонова, неотвратимо стоят в череду Мандельштам, Волошин, Гумилев, Клюев, не избежать когда-то «признать» и Замятина, и Ремизова. Тут есть разрешающий момент — смерть неугодного писателя, после которой, вскоре или не вскоре, его возвращают нам, сопровождая «объяснением ошибок». Давно ли имя Пастернака нельзя было и вслух произнести, но вот он умер — и книги его издаются, и стихи его цитируются даже на церемониях.

Воистину сбываются пушкинские слова: ОНИ ЛЮБИТЬ УМЕЮТ ТОЛЬКО МЕРТВЫХ. Но позднее издание книг и «разрешение» имен не возмещает ни общественных, ни художественных потерь, которые несет наш народ от этих уродливых издержек, от угнетения художественного сознания. (В частности, были писатели 20-х годов — Пильняк, Платонов, Мандельштам, которые очень рано указали и на зарождение культа, и на особые свойства Сталина, однако их уничтожили и заглушили вместо того, чтобы к ним прислушаться).

Литература не может развиваться в категориях «пропустят — не пропустят», «об этом можно — об этом нельзя». Литература, которая не есть воздух современного ей общества, которая не смеет передать обществу свою боль и тревогу, в нужную пору предупредить о грозящих нравственных и социальных опасностях, не заслуживает даже названия литературы, а всего лишь косметики. Такая литература теряет доверие собственного народа, и тиражи ее идут не в чтение, а в утильсырье.

Я ПРЕДЛАГАЮ СЪЕЗДУ ПРИНЯТЬ ТРЕБОВАНИЕ И ДОБИТЬСЯ УПРАЗДНЕНИЯ ВСЯКОЙ ЯВНОЙ ИЛИ СКРЫТОЙ ЦЕНЗУРЫ НАД ХУДОЖЕСТВЕННЫМИ ПРОИЗВЕДЕНИЯМИ, ОСВОБОДИТЬ ИЗДАТЕЛЬСТВА ОТ ПОВИННОСТИ ПОЛУЧАТЬ РАЗРЕШЕНИЕ НА КАЖДЫЙ ПЕЧАТНЫЙ ЛИСТ.

2. Обязанности Союза по отношению к своим членам.

Эти обязанности не сформулированы отчетливо в уставе ССП («защита авторских прав» и «меры по защите других прав писателей»), а между тем за треть столетия плачевно выявилось, что ни «других», ни даже авторских прав гонимых писателей Союз не защитил.

Многие авторы при жизни подвергались в печати и с трибун оскорблениям и клевете, ответить на которые не получали физической возможности, более того — личным стеснениям и преследованиям (Булгаков, Ахматова, Цветаева, Пастернак, Зощенко, Платонов, Александр Грин, Василий Гроссман). Союз же писателей не только не предоставлял им для ответа и оправдания своих печатных изданий, не только сам не выступил в их защиту, — но руководство Союза неизменно проявляло себя первым среди гонителей. Имена, которые составляют украшение нашей поэзии ХХ века, оказались в списке исключенных из Союза или даже не принятых в него! Тем более   руководство Союза малодушно покинуло их в беде, а их преследование окончилось ссылкой, лагерем, смертью (Павел Васильев, Мандельштам, Артем Веселый, Пильняк, Табидзе, Заболоцкий и другие).

Этот перечень мы вынужденно обрываем словами «и другие»: мы узнали после ХХ съезда партии, что их было более ШЕСТИСОТ — ни в чем не виноватых писателей, кого Союз послушно отдал тюремно-лагерной судьбе. Однако свиток этот еще длинней, его закрутившийся конец не прочитывается и никогда не прочтется нашими глазами: в нем записаны имена и таких молодых прозаиков и поэтов, кого лишь случайно мы могли узнать из личных встреч, чьи дарования погибли в лагерях не расцветшими, чьи произведения не пошли дальше кабинетов госбезопасности Ягоды-Ежова, Берии-Абакумова.

Новоизбранному руководству Союза нет никакой исторической необходимости разделять с прежним руководством ответственность за прошлое.

ПРЕДЛАГАЮ ЧЕТКО СФОРМУЛИРОВАТЬ В ПУНКТЕ 22 УСТАВА ССП ТЕ ГАРАНТИИ ЗАЩИТЫ, КОТОРЫЕ ПРЕДОСТАВЛЯЕТ СОЮЗ СВОИМ ЧЛЕНАМ, ПОДВЕРГШИМСЯ КЛЕВЕТЕ И НЕСПРАВЕДЛИВЫМ ПРЕСЛЕДОВАНИЯМ — С ТЕМ, ЧТОБЫ НЕВОЗМОЖНЫМ СТАЛО ПОВТОРЕНИЕ БЕЗЗАКОНИЙ.

Если Съезд не пройдет мимо сказанного, я прошу его обратить внимание на запреты и преследования, испытываемые лично мною: [далее идет целая страница конкретных фактов].

Я спокоен, конечно, что свою писательскую задачу я выполню при всех обстоятельствах, а из могилы еще успешнее и неоспоримее, чем живой. Никому не перегородить путей правды, и за движение ее я готов принять и саму смерть. Но, может быть, многие уроки научат нас, наконец, не останавливать пера писателя при жизни?

Это еще ни разу не украсило нашей истории.

16 мая 1967 года».

Разумеется, Съезд «прошел мимо сказанного», более того — снова началась череда исключений — и «исключением из своих рядов» Союз писателей развязал Солженицыну руки; он ответил, теперь уже не пытаясь соблюсти  ставшую ненужной маломальскую корректность, все происходившее назвав  своими именами — так, как умел делать только он один — это уже настоящая непримиримая солженицынская публицистика:

«ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО СЕКРЕТАРИАТУ СП РСФСР

Бесстыдно попирая свой собственный Устав, вы исключили меня заочно пожарным порядком, даже не послав мне вызывной телеграммы, даже не дав мне нужных четырех часов — добраться из Рязани и присутствовать, вы  откровенно показали, что решение предшествовало «осуждению». Удобней ли вам было без меня изобретать новые обвинения? Опасались ли вы, что придется мне выделить десять минут на ответ? Я вынужден заменить их этим письмом.

Протрите циферблаты! — ваши часы отстали от века. Откиньте дорогие тяжелые занавеси — вы даже не подозреваете, что на дворе уже рассветает. Это не то глухое, мрачное, безысходное время, когда вот так же угодливо вы исключили Ахматову, и даже не то робкое, зябкое, когда с завываниями исключили Пастернака. Вам мало этого позора? Вы хотели его сгустить? Но близок час: каждый из вас будет искать, как выскрести свою подпись под сегодняшней резолюцией.

Слепые поводыри слепых! Вы даже не замечаете, что бредете в сторону, противоположную той, которую объявили. В эту кризисную пору нашему тяжело больному обществу вы не способны предложить ничего доброго, ничего конструктивного, а только свою ненависть-бдительность, а только «держать и не пущать».

Расползаются ваши дебелые статьи, вяло шевелится ваше бессмыслие, а аргументов нет, есть только голосование и администрация. Оттого-то на знаменитое письмо Лидии Чуковской, гордость русской публицистики, не осмелился ответить ни Шолохов, ни все вы вместе взятые. А готовятся на нее административные клещи: как посмела допустить, что неизданную ее книгу читают? Раз инстанции решили тебя не печатать — задавись, удушись, не существуй, никому не давай читать!

Подгоняют под исключение и Льва Копелева — фронтовика, уже отсидевшего десять лет безвинно, — теперь он же виноват, что заступается за гонимых, что разгласил священный тайный разговор с влиятельным лицом, нарушил тайну кабинета. А зачем вы ведете такие разговоры, которые надо скрывать от народа? А не нам ли 50 лет назад обещано, что никогда не будет больше тайной дипломатии, тайных переговоров, тайных непонятных назначений и перемещений, что массы будут обо всем знать и судить открыто?

«Враги услышат» — вот ваша отговорка, вечные и постоянные враги. Удобная основа ваших должностей и вашего существования. Как будто не было врагов, когда обещалась немедленная открытость! Да что бы вы делали без «врагов»? Вашей бесплодной атмосферой стала ненависть, не уступающая расовой. Но так теряется ощущение единого и цельного человечества и ускоряется его гибель. Да растопись завтра льды одной только Антарктики — и мы все превратимся в тонущее человечество — и кому тогда вы будете тыкать в нос «классовую борьбу»? Уж не говорю — когда остатки двуногих будут бродить по радиоактивной земле и умирать.

Все-таки вспомнить пора, что первое, кому мы принадлежим, — человечество. А человечество отделилось от животного мира мыслью и речью. И они, естественно, должны быть свободными. И если их сковать — мы превращаемся в животных.

Гласность, честная и полная гласность — вот первое условие здоровья всякого общества, и нашего тоже. И кто не хочет нашей стране гласности — тот равнодушен к отечеству, тот думает лишь о своей корысти. Кто не хочет человечеству гласности — тот не хочет очистить его от болезней, а хочет загнать их внутрь, чтобы они гнили там.

12 ноября 1969 года»

Вожделенная гласность наступила почти через два десятка лет...

 

ПРОРЫВ НЕМОТЫ

 

Подвижница

 

Мир слышал голос Чуковской всякий раз, когда на наших глазах попиралась справедливость.

Владимир Максимов                                                    

 

Солженицын не случайно назвал умную, бесстрашную и обладавшую обостренной совестью Лидию Корнеевну Чуковскую гордостью русской публицистики. Она была первой и долгое время единственной, кто осмелился доверить бумаге то, что творилось в кровавые тридцатые годы, еще до войны написав свою «Софью Петровну». Написала по велению совести, хотя знала, что пишет «в стол», знала, что если пустит по рукам читать, то никакой знаменитый папа не спасет ее от ареста и гибели, как не смог спасти ее мужа — крупного физика Матвея Бронштейна.

Но и не написать не могла.

«Долгие годы повесть моя существовала в единственном экземпляре: толстая школьная тетрадь, лиловые чернила. Хранить дома тетрадь я не могла: три обыска и полная конфискация имущества были уже у меня за плечами. Тетрадку мою приютил друг. Если бы ее у него обнаружили, его бы четвертовали... Он умер от голода во время блокады. Накануне смерти передал мою тетрадку сестре: «Верни — если обе останетесь живы».

И вот я  жива и в руках у меня моя тетрадь. И умер Сталин, и состоялся ХХ съезд, и я дала мою тетрадь перепечатать на машинке, и мою повесть читают друзья»...

В1962 г. повесть была принята к изданию, вот-вот должна была пойти в набор — но в 1963 году короткая «оттепель» кончилась... Позже, в своем документальном повествовании «Процесс исключения» Чуковская писала:

«Над выпуском книг суд не властен. Повесть, подхваченная Самиздатом, давно ходившая по рукам, перешла границу.  ...Я видела ее по-английски, по-голландски, по-шведски. Но хочу одного — увидеть мою книгу напечатанной в Советском Союзе. У меня на родине. На родине Софьи Петровны. Жду терпеливо — 34 года».

Судьба подарила ей эту радость — повесть «Софья Петровна» была у нас опубликована в 1988 году. А умерла Лидия Корнеевна Чуковская  7 февраля 1996 года, успев увидеть время, на приближение которого она положила всю свою жизнь.

«Для каждого из нас, баловней судьбы, счастливцев, не замордованных в тюрьмах или сумасшедших домах, для нас — тех, кто потерял своих близких, но сам уцелел и наказан всего лишь бесплодием или невозможностью делиться с другими плодом своего труда — для каждого из нас нет долга более высокого и неотступного, чем охранять, беречь затоптанный молчанием след замученных и убиенных.

 

И мы клянемся на прощанье,

Как будто существует Бог,

Что криком станет их молчанье

И словом  их предсмертный вздох».

 После множества ее статей и писем через самиздат, через «Голоса» доходивших до тех, к кому они обращены, терпенье у власть предержащих кончилось. После  «выговора с занесением в личное дело» 25 декабря 1973 года на Лидию Корнеевну завели «персональное дело».

«Проступки: 1966 г. — поддержка Синявского и Даниэля.

1967 г. письмо Шолохову, передававшееся  на Советский Союз из-за бугра (письмо было послано, кроме адресата, еще в 3 отделения СП и 5 редакций советских газет).

1968 г. — статья, направленная в «Литературную газету» — ответ на статью против Солженицына.

1968 г. — поддержка Гинзбурга, Галанскова и других (выговор).

1969 — телеграмма в Президиум СП с протестом против исключения Солженицына: «Я считаю исключение Александра Солженицына из СП национальным позором нашей родины. Лидия Чуковская. 11 ноября 1969 года».

За границей Чуковская опубликовала две повести «Опустелый дом» и «Спуск под воду».

Активные обвинители — Ю.Яковлев, Рекемчук, Ю.Жуков, М.Алексеев, А.Медников, Н.Грибачев, А.Барто, Лесючевский, А.Самсония.

Исключением из Союза завершился приговор к несуществованию. Меня не было, и меня нет...

...История литературы, а не вы, и на этот раз решит — кто литератор, а кто узурпатор. Несмотря на все чинимые вами помехи, на 37-38 годы и на предыдущие, на 46-й, на 48-й, на 49-50-й, на 58-й, 66-й, на 68-й и 69-й — русская литература жива и будет жить.

 

А Муза и глохла и слепла,

В земле истлевала зерном,

Чтоб после, как Феникс из пепла,

В эфире восстать голубом.

 

Чем будут заниматься исключенные? Писать книги. Ведь даже заключенные писали и пишут книги. Что будете делать вы? Писать резолюции. Пишите.

... И — запись в Толстовском дневнике:

«Нынче думал <…> о том, какая ужасная вещь то, что люди с низшей духовной силой могут влиять, руководить даже высшей. Но ЭТО ТОЛЬКО ДО ТЕХ ПОР, пока сила духовная, которой они руководят, находится в процессе возвышения и не достигла высшей ступени, на которой она МОГУЩЕСТВЕННЕЕ ВСЕГО» (Т. 55. С. 27).

После исключения — пачки писем от незнакомых людей, узнавших из иностранного радио. Не отвечала из страха за них: «Да и в сочувствующих надо вглядеться»... Но есть сочувствующие, чьи имена я могу назвать не только с гордостью, но и без страха: они сами открыто назвали себя, прислав письма в мою защиту на Секретариат. Это — Д.Дар, Л.Копелев, В.Корнилов, В.Максимов, Л.Пантелеев, А.Сахаров, А.Солженицын. Мало?

Для счастья достаточно.

Корнилов: «Мне стало известно, что Московский секретариат собирается исключить из СП Л.К.Чуковскую, женщину, которую всегда отличали честность, талант, мужество. Л.К.Чуковская тяжело больна опасной болезнью сердца. Она почти не видит. И вы, мужчины, преследуете женщину, защищенную лишь одним личным бесстрашием. По-человечески ли это? По-мужски?»

Максимов: «Очередной идеологический шабаш убогих бездарностей в Московской писательской организации завершился исключением из ее состава замечательной представительницы современной русской литературы Лидии Чуковской... Мир слышал голос Чуковской всякий раз, когда на наших глазах попиралась справедливость, и чутко на него откликался. Каждый из нас (я имею в виду писателей своего поколения) испытал на себе благотворное влияние ее бескомпромиссной и открытой борьбы за чистоту и обязывающую ответственность нашей профессии».

Пантелеев: «Не слишком ли мы спешим? Вспомним Зощенку, Пастернака, Ахматову, Заболоцкого и многих-многих других, чья судьба на нашей совести».

Сахаров: «Повод для исключения Чуковской — ее статья «Гнев народа». Статья написана в те дни, когда страницы всех советских газет клеймили меня как противника разрядки и клеветника. Среди тех, кто выступил в мою защиту, прозвучал сильный и чистый голос Лидии Чуковской. Ее публицистика — это продолжение лучших русских гуманистических традиций от Герцена до Короленки. Это — никогда не обвинение, всегда защита. Как ее учителя, она умеет и смеет разъяснять то, о чем предпочитают молчать многие, защищенные званиями и почестями».

Солженицын: «Не сомневаюсь, что побудительным толчком к нынешнему исключению писательницы Л.Чуковской из Союза, этому издевательскому спектаклю, когда дюжина упитанных преуспевающих мужчин разыгрывали свои роли перед больной слепой сердечницей, не видящей даже лиц их, в запертой комнате, куда не допущен был никто из сопровождавших Чуковскую — истинным толчком и целью была месть за то, что она в своей переделкинской даче предоставила мне возможность работать. И напугать других, кто решился бы последовать ее примеру. Известно, как три года непрерывно и жестоко преследовали Ростроповича. В ходе травли не остановятся и разорить музей Корнея Чуковского, постоянно посещаемый толпами экскурсантов. Но пока есть такие честные и бесстрашные люди, как Лидия Чуковская, мой давний друг, без боязни перед волчьей стаей и свистом газет — русская культура не погаснет и без казенного признания».

Изъяли имя Лидии Чуковской из всех воспоминаний о К.Чуковском. Если «дверь открыла Лидия Корнеевна» — зачеркнуть. Я не открывала. Меня не было.

...Если поглубже изучить причины, по которым подвергались у нас на родине преследованиям и лишились работы десятки, сотни, тысячи людей — шахтеров, литераторов, физиков, педагогов, инженеров, геологов, рабочих — причиной причин всякий раз окажется СЛОВО.

Человек, любящий свое дело и своих братьев по любви, не соглашающийся предать людей или память — у такого человека более всего шансов завтра попасть в «диссиденты». До «диссидентства» доводит любовь. Рискнув раскрыть рот в защиту тайги, или истребляемой в этой тайге редкой породы зверей, или в защиту отвергнутой книги, или удушаемой литературы — он завтра неминуемо окажется во вражде с начальством.

«Страшные последствия человеческой речи в России по необходимости придают ей особенную силу, — писал Герцен. — С любовью и благоговением прислушиваются к вольному слову, потому что у нас его произносят только те, у которых есть что сказать. Не вдруг решаешься передавать свои мысли печати (или Самиздату  — Л.Ч.), когда в конце каждой страницы мерещится жандарм, тройка, кибитка и в перспективе Тобольск или Иркутск» (или Потьма).

Список деятелей, утраченных русской культурой, бесконечно растет. Те, кто вытеснили из страны Мстислава Ростроповича и Галину Вишневскую — любят ли они музыку? Любят ли балет люди, вытеснившие из страны Нуреева, Барышникова, Макарову? Беспокоятся ли о расцвете физики те, кто сначала лишил работы, а потом заставил уехать В.Турчина? Кто ответственен за отъезд И.Мельчука? Кого судить за отъезд историка А.Некрича? О литературе уж и не говорю; ненавидят литературу те, кто изгнал Солженицына, вытеснил Бродского, Некрасова, Коржавина, преследует Корнилова и Войновича.

И это еще — «сказка с хорошим концом»: отъезд или исключение из СП. А — биологи, физики, врачи, писатели — за решеткой?  А ПРОСТО люди, дорожащие не личным своим успехом, а успехом дела, поперечившие начальству и за это страдающие? А — тысячи верующих?

Щедрой рукой разбазаривает созидателей нашей культуры по сибирским лагерям или раздаривает Западу и Востоку безумное наше государство. Сталин некогда распродавал Эрмитаж. В этой растрате поражает, кроме равнодушия к искусству, к истории человечества и России, наивная уверенность, будто Эрмитаж со всеми своими Тицианами, Леонардо да Винчи и Рубенсами принадлежит ему, лично ему, т.Сталину: хочу распродам, хочу — с кашей съем. Уморив в тундре миллионы ни в чем не повинных безымянных крестьян, Сталин подверг уничтожению и цвет интеллигенции; сотни талантливых  людей — тех, кто уже успел проявить себя в науке или искусстве, — и тысячи не успевших погибли в лагерях. Современные наши хозяева массовых облав не ведут, но от Сталина вместе со многими другими чертами унаследовали наивную уверенность, будто люди искусства и науки принадлежат не народу, не земле, вспоившей их своими соками, а лично им, хозяевам страны.

У нас существуют законы, строго (хотя и тщетно) оберегающие государственную собственность. Каким законом защитить от уничтожения и разбазаривания нечто гораздо более ценное: духовные ресурсы России?».

Я никак не могу остановиться в своем желании перенести сюда почти весь текст Чуковской — так полно, так ярко, так концентрированно отражает он ту духовную атмосферу — как мы тогда жили, чем мы тогда жили, о чем думали... Она более всех других была выразителем наших дум — у Солженицына, Сахарова, у других были свои ниши, свои задачи; задача Лидии Корнеевны состояла  в том, чтобы содействовать тем, другим, в выполнении  того важного, к чему они были призваны. Она была связующим звеном между ними и обществом, она неустанно несла ПРАВДУ замордованному ложью народу, вскрывая механизмы этой лжи.

Вот как она сама пишет о том, что заставило ее «схватиться за перо», встав на защиту оболганного Сахарова:

«Чтобы оказать первую помощь отравленным — я написала статью «Гнев народа». Вот почему я срочно вручила ее американскому корреспонденту: мне необходимо было, чтобы противоядие возможно скорее любыми средствами достигло отравленных. Статья моя достигла слуха многих миллионов обманутых моих соотечественников».

 Чуковская четко проговаривала то, что, может быть, неявной, аморфной тенью бродило в наших мозгах — и вдруг все прояснялось, все вставало на свои места. Безусловно, в те годы она была самым ярким и, безусловно, самым бесстрашным публицистом. И читали, и перепечатывали, и передавали друг другу ее страстные слова, и, может быть, говорили себе: «Если она, больная и старая, может, значит — я тоже должен».

Через три года — в 1977 году — к основному тексту «Процесса исключения» добавилась «Глава дополнительная». Л.К. уже очень плохо видела — писать могла только фломастерами, которые у нас тогда не продавались — это важная деталь:

«Сейчас готовлю к печати книгу воспоминаний о Корнее  Чуковском, второй том «Записок об Анне Ахматовой» и эссе «Дом Поэта» — мой ответ на «Вторую книгу» Надежды Мандельштам.

Нахожусь под надзором. Каждого входящего в подъезд опрашивают — к кому. Взлом в квартиру. «Пришли, понюхали и ушли». Слежка на даче. Шоферам угрожают. «Ты зачем сюда вяжешься? Ты знаешь, кого возишь? Смотри...» Фломастеры присылались по почте из-за границы — приходили с обрезанными кончиками трижды. Перлюстрируют переписку. Заграничная закрыта наглухо. Подслушивают постоянно. «Развлекаются»: «Позовите Александра Исаича! — Его, к сожалению, здесь нет. — Ну, ничего, не жалейте — скоро мы его хлопнем, и вы с ним на том свете увидитесь».

...«Свершим с твердостью наш жизненный подвиг, — писал Баратынский Плетневу в 1831 году. — Дарование есть поручение. Должно исполнить его несмотря ни на какие препятствия, а главное из них — унылость».

Свой жизненный подвиг, свое поручение Лидия Корнеевна Чуковская исполнила. Несмотря ни на какие препятствия! И в знак уважения к ее подвигу я пытаюсь сохранить ее голос — пусть хотя  бы те немногие, кто прочтет эти записки, услышат его.

Кроме  «Процесса исключения», у меня есть еще две ее статьи: «Гнев народа» — о Сахарове — и «Прорыв немоты» — о Солженицыне.

«ПРОРЫВ НЕМОТЫ

Я полагаю, что выход в свет в 1973 г. новой книги Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ» — событие огромное. По неизмеримости последствий его можно сопоставить только с событием 1953 г. — смертью Сталина.

В наших газетах Солженицына объявили предателем.

Он в самом деле ПРЕДАЛ — не родину, разумеется, за которую честно сражался, и не народ, которому приносит честь своим творчеством и своею жизнью, а Государственное Управление Лагерей — ГУЛАГ — ПРЕДАЛ ГЛАСНОСТИ  историю гибели миллионов, рассказал с конкретными фактами, свидетельствами и биографиями в руках историю, которую обязан знать наизусть каждый, но которую власть по непостижимым причинам изо всех сил пытается ПРЕДАТЬ ЗАБВЕНИЮ.

Кто же предательствует?

ХХ съезд партии приоткрыл над штабелями трупов окровавленный край рогожи. Уже одно это спасло в пятидесятые годы от гибели миллионы живых, полумертвых и тех, в ком теплилась жизнь еще на один вздох. Хвала ХХ съезду. ХХII вынес решение поставить погибшим памятник. Но, напротив, через недолгие годы злодеяния, свершившиеся в нашей стране в еще никогда не виданных историей масштабах, начали усердно выкорчевывать из памяти народа. Погибли миллионы людей, погибли все на один лад, но каждый был ведь не мухой, а человеком своей особой судьбы, своей особой гибели. «Реабилитирован посмертно». «Последствия культа личности Сталина». А что сделалось с личностью, — не тою, окруженною культом, а той — каждой — от которой осталась дна лишь справка о посмертной реабилитации? Куда она делась и где похоронена — личность? Что сталось с человеком, что он пережил, когда он возвратился к родным в виде справки?

Что стоит за словами «реабилитирован посмертно» — какая жизнь, какая казнь? Приблизительно с 1965 года об этом приказано было молчать.

Солженицын — человек-предание, человек-легенда — снова прорвал блокаду немоты; вернул совершившемуся — реальность, множеству жертв и судеб — имя, и главное  — событиям их истинный вес и поучительный смысл.

Мы заново узнали, — слышим, видим, что это было такое: обыск, арест, допрос, тюрьма, пересылка, этап, лагерь. Голод, побои, труд, труп.

«Архипелаг ГУЛАГ».

Лидия Чуковская    
    4  февраля1974 г. Москва»

                            

 Книга великого гнева

 

ЧК, ГПУ, НКВД, МГБ, КГБ, ФСБ... Почему столько раз меняли название? Может быть, каждый раз брезжило субъективное желание избавиться от страшного имени и впредь  быть миролюбивей? Или просто палач менял слишком намокший фартук?

Фазиль Искандер

 

Действительно, главной книгой семидесятых был именно «Архипелаг ГУЛАГ», а главной   фигурой, конечно же, Солженицын — «Великий Солж», как прозвали его  позже. Стоит вспомнить, что из-за него были лишены гражданства известные во всем мире Ростропович и Вишневская, предоставившие ему убежище на своей даче. Именно Солженицын — пик нашего самиздата. И тамиздата тоже. Вывезенная за границу Генрихом Бёллем и напечатанная в Париже в начале семидесятых, книга начала активно пробиваться на родину — к читателю, расшатывая режим с помощью Слова. Слова, несущего правду, страшную — но правду. Привозимая с Запада самыми разными путями, она оказалась в Ленинграде в таком количестве, что ее можно было купить на черном рынке.

С этим связана похожая на анекдот подлинная  история.

Один из высоких военных чинов решил ко дню рождения внука подарить любимую книгу своего детства — «Таинственный остров» Жюля Верна. В магазинах ее, разумеется, не было, и кто-то подсказал, где сейчас  находится книжный «черный рынок» (он постоянно менял место из-за милицейских облав). Переодевшись в штатское, генерал поехал в указанное место. Ходит, ищет — ни у кого нет. Наконец, ему говорят: «Спросите вон у того парня — у него должно быть». «Да, — говорит, — могу принести, столько-то стоит, завтра ждите меня в таком-то месте». Генерал удивился — уж очень дорого, но  чего не сделаешь для любимого внука! — назавтра явился в условленное место. Достает парень из-за пазухи  хорошо завернутый толстый том. Хотел было генерал посмотреть, но парень его остановил — нет, не разворачивайте, не беспокойтесь, все в порядке. Деньги взял и исчез.

А генерал домой приехал, бумагу развернул — а там «Архипелаг ГУЛАГ»... «Таинственный остров» — это его конспиративное название оказалось. Так генеральский внук без подарка и остался. А генерал, как я думаю, прочитанным впечатлился...

В автобиографической книге Бориса Полякова я наткнулась на абзац, который не могу не привести — уж очень к месту:

«На всю жизнь останется: заперев дверь и задернув занавеску на окне, читаем. Вдруг звонок в дверь. Судорожно вскидываешься, трясущимися руками, будто внезапно овладела тобой пляска святого Витта, схватываешь тонкие тетрадочки, на которые книжка разделена, суешь их под матрас или в шкаф, открываешь, наконец, дверь, а там стоят улыбающиеся гости, и потом эти гости болтают обыденную чушь, а ты смотришь на часы, потому что все меньше остается времени, завтра надо отдавать книгу, а впереди еще пятьсот или четыреста страниц, а они все болтают, и надо дать им кофе, а ведь потом придется еще потратить время на обед, и на ужин, и на сон. И вот, слава Богу, гости уходят, теперь — запереть дверь, взять книгу, читать, читать, рыдая в душе, стеная, страдая, мысленно примеривая на себя, как советует Солженицын... И весь вчерашний день, хотя книги уже нет у нас, и сегодня, и еще много дней живу и буду жить ТАМ».

Надо ли уточнять, что именно они с женой читали?

Обычно подобные книги так и давались — на день, два, а то и на ночь... У нас, правда, «Архипелаг» жил довольно долго, и я, полностью перепечатав главу «История нашей канализации» (35 стр.), вознамерилась  дать Солженицына Андрюше, которому тогда было 16-17 лет. Я была убеждена, что дети должны знать, в какой  стране они живут:

 

Лицемерие, компромиссы,

Полуправда и просто ложь...

Ты на этой земле прописан

И от этих игр не уйдешь...

 

И уж коли уйти от «этих игр» невозможно, так хотя бы понимать надо, что это игры, у которых есть определенные правила. Похоже, мои воспитательные усилия даром не пропадали; помню восклицание восьмилетнего Димки, когда я пыталась вытащить его из туалета: «Мама, ну хоть свобода каканья-то у нас есть?» По крайней мере, такие понятия гарантировали от раздвоенности сознания и того шока, который привел к трагедии в семье секретаря ленинградского горкома Лаврикова.

А случилось вот что.

Известный кинорежиссер Динара Асанова снимала фильм о старшеклассниках «Ключ без права передачи» (1977), где одну из главных ролей в фильме  играл красивый сын Лавриковых. Надо сказать, что  Асанова не впервые снимала фильм о подростках, и в ее творческий метод входил тот стресс, который она устраивала своим юным артистам, проводя их через сложные жизненные ситуации.

И вот мальчик из семьи партийной элиты, очень благополучной и обеспеченной, вдруг узнал, что многих продуктов из их каждодневного меню в магазинах попросту не бывает; что основное количество семей  в  тесноте ютятся в комнатах по коммуналкам; что есть много больных и несчастных, брошенных государством на произвол судьбы, и  вообще все не так радужно в нашей жизни, как пишут в газете «Правда»... И этот выросший в тепличных условиях мальчик не выдержал груза свалившихся на него жизненных впечатлений и не смог жить с этим дальше — он покончил с собой, оставив записку: «Не воспитывайте так мою сестру».

Этот случай только подтверждал мое мнение насчет того, что детей надо готовить к встрече с государственным лицемерием. Воспользовавшись отъездом в командировку отца, имеющего на этот счет другое мнение, я дала «Архипелаг» Андрюше: «Даю тебе эту книгу не как антисоветскую литературу, а как часть истории своей страны, о которой иначе ты не узнаешь». И была поражена реакцией своего не слишком эмоционального сына по прочтении: «Как же теперь жить?»

 Пришлось произнести какие-то слова насчет того, что, поскольку на протяжении нашей жизни ничего не изменится, не стоит тратить силы на бессмысленную борьбу, а надо жить своими творческими интересами (Андрюша тогда учился в училище Серова) и постараться не лгать себе и окружающим... Что-то в таком духе. Мне хотелось, чтобы сыновья отдавали себе отчет в происходящем и жили  без миражей...

Сама я уже давно обходилась без них, и пища, которой кормили нас СМИ (тогда, правда, они еще так не назывались),  в глотку никак не лезла: 

 

Питаемся мы полуправды кашей

Со сладкою подливой полулжи,

И с каждодневной пищи этой нашей

В пустыне черной видим миражи.

 

Не ищем мы того, что потеряли —

Искать пытались деды и отцы,

Ещё не зная — нас обворовали...

А как ни прячь — не спрячешь все концы!

 

А стоит только потянуть за кончик —

Как с той привычной пищи станет рвать...

А нить такая длинная — не кончить!

Смотри, чтоб не запутать, не порвать,

 

Тяни ее, наматывай клубок —

Герника там, где виделся лубок.

 

А чем, как не Герникой, был раскинувший свои острова по всей необъятной стране огромный архипелаг ГУЛАГ... С севера до юга казахстанских степей колючей проволокой были огорожены обширные площади,  где перемалывались миллионы людских судеб. «Лагерная пыль» — так их там и называли — тех, кто безвинно был отдан на уничтожение этому Молоху.

Солженицын нашел страшную и весьма выразительную метафору беспрецедентному уничтожению собственного народа:

«По трубам била пульсация — напор то выше проектного, то ниже, но никогда не оставались пустыми тюремные каналы. Кровь, пот и моча — в которые были выжаты мы — хлестала по ним постоянно. История этой канализации есть история непрерывного заглота и течения, только половодья сменялись меженями и опять половодьями, потоки сливались, то большие, то меньшие, еще со всех сторон текли ручейки, ручеечки, стоки по желобкам и просто отдельные захваченные капельки (ч.1, гл.2)».

«Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек», — пела звезда советского экрана в фильме, который вышел как раз в годы «с напором выше проектного».  Слова эти неслись из громкоговорителей по всей стране; надо думать, слышали это и многие  обитатели лагерей…

Должна заметить, что концентрационные лагеря придумали вовсе не немецкие фашисты — это прагматическая идея Ленина, которую подхватил, воплотил в жизнь и довел до громадных, абсурдных, сюрреалистических размеров его «верный ученик и соратник», как называли Сталина коммунисты.

Но был в России провидец, считавший Сталина страшным посланцем тьмы, появление которого на исторической сцене, как это ни невероятно, давно уже ожидалось

 

(Продолжение следует)

 

**

 

http://www.cogita.ru/a.n.-alekseev/publikacii-a.n.alekseeva/erlena-lure-gluhoe-vremya-samizdata-6-paranoik-u-vlasti

 

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (6). Параноик у власти...

 

Вы здесь: Главная / Блог А.Н.Алексеева / Тексты других авторов, впервые опубликованные А.Н.Алексеевым / Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (6). Параноик у власти...

Info

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (6). Параноик у власти...

Автор: Э. Лурье — Дата создания: 19.08.2014— Последние изменение: 19.08.2014

Участники: А. Алексеев

Продолжение публикации книги Э.В. Лурье «Глухое время самиздата». «Мы живем, под собою не чуя страны, / Наши речи за десять шагов не слышны, / А где хватит на полразговорца, /Там помянут кремлевского горца» (О. Мандельштам).

 

ЭРЛЕНА  ЛУРЬЕ

 

ГЛУХОЕ ВРЕМЯ САМИЗДАТА

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

 Папки с машинописью

ВОКРУГ ЖИВОПИСИ

    Наши знакомые

    «Дело Глазунова»

    Художники и власть

РЕПРЕССИРОВАННАЯ ПОЭЗИЯ

    «Литературные папки»

    Осип Мандельштам

    Марина Цветаева

    Борис Пастернак

    Анна Ахматова

    Николай Гумилев

    Иосиф Бродский

    Александр Галич

    «Прометей свободной песни»

ВОКРУГ ЛИТЕРАТУРЫ

    Антисоветское литературоведение

    Бандитский шик «Алмазного венца»

    Письма Солженицына

ПРОРЫВ НЕМОТЫ

    Подвижница

    Книга великого гнева

ПАРАНОИК У ВЛАСТИ

    Темный пастырь

    Открытое письмо Сталину

    Большой террор

    Смерть тирана

ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН

    В ожидании весны

    Совесть нации

    Последний генсек

    Ельцин и другие

    Экспресс-хроника

  О прогнозах и предсказаниях

    Август девяносто первого

    Пока живу — надеюсь

ВЕЧНАЯ ТЕМА

    Еврейский вопрос

    «Цветы зла» на почве гласности

    За и против истории

    Родословная вождя

Post scriptum

**

 

См. ранее на Когита.ру:

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (1). Папки с машинописью. Вокруг живописи

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (2). Репрессированная поэзия: «Литературные папки». Осип Мандельштам. Марина Цветаева

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (3). Репрессированная поэзия: Борис Пастернак. Анна Ахматова. Николай Гумилев

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (4). Репрессированная поэзия: Иосиф Бродский. Александр Галич. «Прометей свободной песни»

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (5). Вокруг литературы… Прорыв немоты…

 (Внимание! Если при клике мышкой на название материала Когита.ру Вы получите ответ: «К сожалению, по запрошенному адресу мы ничего не нашли», не смущайтесь и пойдите в конец открывшейся страницы, где сказано: «Возможно, Вы искали…» и соответствующее название. Кликните по нему и выйдете на искомый материал. А. А.)

**

 

ПАРАНОИК У ВЛАСТИ

 

Темный пастырь

 

Гениальность тиранствования слагается в основном из двух сил: величайшей силы                                              самоутверждения и величайшей жестокости.

Даниил Андреев

 

Даниил Андреев — русский визионер, «принявший эстафету духовидения от Владимира Соловьева», совершил подвиг, оставив нам свой необычный труд о «высшей реальности», о той надмирной истории (метаистории) человечества, которую он постиг духовным взором. «Роза мира», имеющая подзаголовок «метафилософия истории», почти целиком была написана в тюрьме (1947–1957), а ее рукопись  сохранена и вынесена на  волю не иначе, как чудом.

В ней есть большая глава, посвященная Сталину — тирану, с воцарением  которого наступило  самое темное и кровавое время в нашей истории. Глава называется «Темный пастырь» и начинается тремя пророчествами о приходе того «страшного  человеческого  существа», портрет которого, оказывается, уже давно был явлен всем нам русской классической литературой. Даниил Андреев воспроизводит и обширно комментирует эти непонятно чем вдохновленные тексты, ибо в годы их появления (1830, 1869 и 1903) никаких аналогий не просматривается. Я приведу из этой главы лишь самое необходимое. Выделение части текста курсивом принадлежит Даниилу Андрееву. Передаю ему слово:

«Над шестой частью земного шара обрисовалась с окончательной резкостью исполинская фигура страшного человеческого существа, еще издалека предвиденная и предсказанная великими пророками России.

 

Настанет год, России черный год,

Когда царей корона упадет;

Забудет чернь к ним прежнюю любовь,

И пищей многих будет смерть и кровь;

Когда детей, когда невинных жен

Низвергнутый не защитит закон;

И станет глад сей бедный край терзать...

 

Так начинается поразительное стихотворение, написанное шестнадцатилетним юношей Лермонтовым в 1830 году. Озаглавлено оно четко: “Предсказание”.

 

...И станет глад сей бедный край терзать; 

И зарево окрасит волны рек:

В тот день явится мощный человек,

И ты его узнаешь — и поймешь,

Зачем в руке его булатный нож.

 

И горе для тебя! Твой плач, твой стон

Ему тогда покажется смешон,

И будет все ужасно, мрачно в нем,

Как черный плащ с клонящимся пером.

 

<…> “Клонящееся перо” — дань юношескому романтизму, перенос реквизита эпох прошлого на эпоху будущего. “Черный плащ” — выражение при помощи поэтического образа той непроницаемой тьмы, которая будет окутывать эту страшную фигуру, видимую из-за дыма и туч целого столетия. <…>

 

— Все ли спокойно в народе?

— Нет, император убит.

Кто-то о новой свободе

На площадях говорит.

 

Это — стихотворение Александра Блока, написанное двумя годами раньше революции 1905 года.

 

— Все ли готовы подняться?

— Нет, каменеют и ждут.

Кто-то велел дожидаться:

Бродят и песни поют.

— Кто же поставлен у власти?

— Власти не хочет народ.

Дремлют гражданские страсти:

Слышно, что кто-то идет.

 

Сжатые, очень точные формулировки, передающие общественную атмосферу накануне первой революции. Но дальше начинается нечто неожиданное:

 

— Кто ж он, народный смиритель?

— Темен, и зол, и свиреп;

Инок у входа в обитель

Видел его — и ослеп.

Он к неизведанным безднам

Гонит людей, как стада…

Посохом гонит железным…

— Боже! Бежим от Суда!

 

Но бежать было поздно. Появление этого существа было предопределено слишком давно и подготовлено слишком могущественными силами инфракосмоса. В русской литературе прошлого века имеется и еще одно предсказание о нем, еще более поражающее. В особенности, если учесть, что оно принадлежит перу автора, от метаисторических представлений и чувств далекого. <…> Начну с сокращенной передачи описания воображаемого портрета этого существа.

“Это мужчина среднего роста с каким-то деревянным лицом... Как смоль черные волосы покрывают конический череп и плотно, как ермолка, обрамляют узкий лоб. Глаза... осененные несколько припухшими веками... взгляд чистый, без колебаний, губы тонкие, бледные, опушенные подстриженною щетиной усов; челюсти развитые, но без выдающегося выражения плотоядности, а с каким-то необъяснимым букетом готовности раздробить или перекусить пополам. Одет в военного покроя сюртук, застегнутый на все пуговицы” (Андреев Д. Л. Роза мира. М., 1991. С. 214).

Читаешь — и вздрагиваешь. Что это? Когда и о ком написано? — Написано в шестидесятых годах прошлого века. Но почему же такое невероятное совпадение с обликом, слишком уж памятным не людям шестидесятых годов, а именно нашему поколению?

Читаем дальше...» 

Дальше читать не будем, ибо цитат приводится столько, что легче взять в руки «Историю города Глупова» Салтыкова-Щедрина и внимательно перечесть все, что относится к Угрюм-Бурчееву — это точно сталинский портрет, вплоть до его «борьбы с природой», чем, как известно, никто до Сталина не занимался. Откуда такое у Салтыкова-Щедрина?! У Даниила Андреева есть ответы на многие вопросы, но для этого надо прочесть его книгу.

А мне хочется привести здесь еще один удивительный текст, теперь уже современный, но тоже связанный с автором «Предсказания» — фигуры до сего дня неразгаданной и мистической. Судите сами…

 

«ЛЕРМОНТОВСКИЕ ЮБИЛЕИ

 

В октябре шестьдесят четвертого года

Ахматова спросила Наймана:

«Вы не замечали,

что на Лермонтовские годовщины

обязательно происходят катастрофы?

1914 — столетие рождения,

1941 — столетие смерти,

и вот шестьдесят четвертый —

сто пятьдесят от рождения.

Юбилей — поскромнее,

и беда ему вровень —

убрали Хрущева».

 

Ни Ахматова, ни Найман,

ее слова записавший,

знать не могли,

что ближайший,

по определению Ахматовой,

скромный юбилей

придется на 1991 год,

в который страна треснет

и распадется на черепки

с режущими краями.

 

Я не верю гаданию по числам,

может быть, это  — только совпадение,

но мне зябко подумать,

что будет в 2014 году.

Двести лет — юбилей серьезный…»

 

Думаю, Владимир Губайловский заставил задуматься многих… Тем более, что год этот — 2014 — в какой-то эзотерической литературе мне уже попадался…

 

«О Сталине мудром, родном и любимом…»

 

Я правду о тебе порасскажу такую,

Что хуже всякой лжи...

А.С.Грибоедов

 

В перестроечные годы советский «гламурный» журнал «Огонек» сменил главного редактора и стал читаться от первой до последней строчки — Коротич постоянно печатал в нем ранее недоступные материалы. 

И вот в 41-м номере за 1989 год мы прочли удивительно точную и предвещавшую многие наши беды характеристику Сталина, данную ему ровно 60 лет назад. Прозорливый Борис Бажанов в течение пяти лет работал оргсекретарем в аппарате ЦК, в том числе и у самого Сталина. А в 1929 году через Афганистан бежал во Францию.  Рассказав в эмигрантской прессе о том, чему был свидетелем, Бажанов заключил:

«Какие же у Сталина страсти? Одна, но всепоглощающая, абсолютная, в которой он целиком, — жажда власти. Страсть маниакальная, азиатская, страсть азиатского сатрапа далеких времен. Только ей он служит, ею все время занят, только в ней видит цель жизни… Тщательно разбирая его жизнь, его поведение, трудно найти в них какие-либо человеческие черты. <…> Это аморальный человек с преступными наклонностями».

По-моему, всё это очень соотносится с приведенным выше отрывком из Даниила Андреева. К сожалению, предупреждения Бажанова оказались никем не услышаны — да, по правде говоря, в 1929 году поверить такому было еще трудно. Хуже, что практически без реакции остались и появившиеся спустя десять лет разоблачительные сведения дипломата Федора Раскольникова.

Вызванный в Москву из Софии, где он работал, Раскольников, уже понимая, что его может там ожидать, вместе с женой и ребенком вышел из везущего его на родину поезда, пересел на другой и оказался во Франции. Не желая попадать в лапы  ненасытным «сталинским органам», бывший комиссар флота не только отказался вернуться, но и посчитал своим долгом рассказать миру ПРАВДУ, опубликовав в «Новой газете» открытое письмо Сталину. Причем именно с таким эпиграфом: «Я правду о тебе порасскажу такую…»

 

«Сталин, Вы объявили меня вне закона. Этим актом Вы уравняли меня в правах, точнее — в бесправии — со всеми советскими гражданами, которые под Вашим владычеством живут вне закона. Со своей стороны отвечаю полной взаимностью: возвращаю Вам входной билет в построенное Вами «царство социализма» и порываю с Вашим режимом.

<...> Постепенно заменив диктатуру пролетариата Вашей личной диктатурой, Вы открыли новый этап, который в историю нашей революции войдет под именем эпохи террора. Никто в Советском Союзе не чувствует себя в безопасности. Никто, ложась спать, не знает, удастся ли ему избежать ночного ареста. Никому нет пощады. Правый и виноватый, герой Октября и враг революции, старый большевик и беспартийный, колхозный крестьянин и полпред Союза, народный комиссар и рабочий, интеллигент и маршал — все в равной степени подвержены ударам меча, все кружатся в дьявольской кровавой карусели. Как во время извержения вулкана огромные глыбы с треском и грохотом рушатся в жерло кратера, так целые пласты советского общества срываются и падают в пропасть…».

И далее идет длинный и конкретный — с фактами, именами и фамилиями — список сталинских преступлений, та страшная правда о личности Сталина и о происходящем в Советском Союзе, которую Раскольников хотел довести до сведения Европы. Ведь на самом деле в своем письме он обращался именно к европейской общественности.

Все то, для чего дипломату понадобилось несколько страниц, поэт сказал в небольшом стихотворении, написанном еще в ноябре 1933 года! Убийство Кирова, послужившее поводом для начала «большого террора», пока впереди. Да, конечно, уже не первый год шли на север колонны «раскулаченных», расстреливались и высылались священники... Но все же той страшной действительности, когда «никто, ложась спать, не знал...», еще не было.

 Но поэту все ведомо заранее... Он ни к кому не обращался, ни от кого не ждал помощи, он просто не смог не написать того, что рвалось наружу. А потом не сумел удержаться, чтобы не читать этого вслух.

 Хотя, конечно, все хорошо понимал: «Я к смерти готов».

 

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца,

Там помянут кремлевского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

И слова, как пудовые гири, верны,

Тараканьи смеются усища

И сияют его голенища.

 

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей.

Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,

Он один лишь бабачит и тычет.

Как подкову, кует за указом указ:

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.

Что ни казнь у него — то малина,

И широкая грудь осетина.

 

За этот правдивый, по  сути, портрет вождя Мандельштам заплатил жизнью.

Но мир отказывался верить очевидному и не услышал ни громкого голоса политика, ни сдавленных криков, доносящихся из-за нашей колючей проволоки.

Не захотел услышать...

Тридцать девятый год — европейские страны  замерли в ожидании Второй мировой войны. Страх перед Гитлером оказался сильнее, и Европа закрыла глаза и уши. Россия осталась наедине с Большим террором.

 

Звезды смерти стояли над нами,

И безвинная корчилась Русь

Под кровавыми сапогами

И под шинами черных марусь.

 

Так обозначила это время Анна Ахматова... Кажется, невозможно короче и выразительней обрисовать тот ужас, который продолжался в стране долгие годы, потому что репрессии не прекращались ни во время войны, ни после, ни до самого конца жизни этого вурдалака, питавшегося кровью собственного народа.

Что же сам народ?

«Удивительное поколение! Люди без колебания шли под огонь, кидались на амбразуры, под танки с какой-нибудь пукалкой, а то и с голыми руками, но большую часть жизни просуществовали в атмосфере всеобщего страха — это, по-моему, что-то феноменальное. Изверг расстреливал и гноил в лагерях их самих, их отцов и братьев, жен и матерей, детей и друзей, а они шли на погибель с его именем на устах, и для многих это вовек проклятое имя было последним предсмертным криком.

И пусть не говорят мне сегодня об инфернальной хитрости, обманувшей миллионы, о победах и успехах, связанных с его именем, о вражеском окружении и страшных замыслах врагов, — миллионы обмануть невозможно, если только они не хотят быть обманутыми: победа и успехи были не благодаря ему, а только вопреки, да и едва ли поднимется язык назвать их победами и успехами, вспомнив о цене, которую за них платили.

Впору удивиться, поразиться тому, что еще существует наш народ, наша страна, и не в каменном веке, а на ближних подступах к цивилизации. Что ж, если так реализуются пресловутые богоносность и боголюбие нашего народа, поклонившегося антихристу, то уж увольте нас от нашей избранности!»  (Эйдельман Н.Я. Дневник (1985-1989) // Звезда. 2002. № 6. С. 123).

Такую обширную цитату «из замечательной по нравственной силе статьи  Константина Смирнова об отце С.Смирнове, о слабостях, ошибках отца!!»  выписал 29-го  июня 1988 года из «Огонька» к себе в дневник  Натан Эйдельман.

Ничего я нигде не ищу, нигде не роюсь, кроме как в своих бумагах и в своей памяти, но, как говорится, на ловца и зверь бежит, и упустить его я никак не могу. Тут же беру — и к себе в компьютер, в подходящее окружение... Могла ли я вслед за Эйдельманом не «переписать» этот весьма эмоциональный и выразительный отрывок?!  Пусть он теперь и здесь поживет...

 

Большой террор               

 

Западному читателю невозможно вообразить себе страдания, которые пережил в то время советский народ.

Роберт Конквест

 

«Поколение 20-40-х годов нашего века прошло тяжкие исторические испытания. Одно из них — сталинский террор — выделяется тем, что до сих пор в каком-то смысле прямо влияет на мир. Раны, оставленные нацизмом, глубоки и болезненны, но они уже полностью принадлежат прошлому, чего нельзя сказать о сталинизме. Режим, созданный Сталиным, и другие, сформированные по его образцу, по-прежнему существуют. Произошли, конечно, важные изменения, но политические принципы остаются. Поистине весь мир до сих пор живет как бы под тенью Сталина».

Это начало книги английского ученого и историка Роберта Конквеста, который нашел  выразительное и точное название для советской действительности тех страшных  лет — «большой террор».  К  сожалению, Конквест  прав — тень Сталина будет маячить еще очень долго.

В конце семидесятых в печати систематически начали появляться материалы о Сталине. Сперва осторожные — о «неоднозначности» этой исторической фигуры, а потом и вовсе меняющие минус на плюс в ее освещении — похоже, что окопавшиеся в руководстве  страны сталинисты собирались отметить юбилей своего Хозяина и готовили общественное мнение к реабилитации «великого полководца».

О его «военной доблести» теперь известно достаточно, в частности, о том, что перед самой войной Сталин уничтожил элиту командного состава армии:

«В ходе террора погибли: 3 из 5 маршалов, 14 из 16 командармов 1-го и 2-го рангов, 8 из 8 флагманов, 60 из 67 комкоров, 136 из 199 комдивов, 221 из 397 комбригов. Все 11 заместителей Наркома обороны и 75 из 80 членов Высшего военного совета. Репрессии начинались буквально с командиров рот и батальонов. Всего 35 тысяч человек — почти половина всего командного состава».

Причем о неизбежности войны с Германией знали, писали, говорили, пели песни, даже кинофильм такой был: «Если завтра война». С противогазами тренировались... Настроение шапкозакидательское — воевать будем на чужой территории! 

Насколько мы оказались к ней не готовы, сегодня даже трудно представить... Армия была обезглавлена почти полностью… Мало кому известно, в какой растерянности и панике пребывал  «великий полководец» в начале войны:

Б.Сарнов в своей книге «Случай Эренбурга» писал, что в первые военные дни Сталин находился в такой глубокой прострации, что «готов был даже начать переговоры с Гитлером, предложив ему (по аналогии с ленинским Брестским миром) отдать Украину и любые другие территории».

А за все четыре года Великой Отечественной войны так называемый генералиссимус ни разу не побывал на фронте! Но несмотря ни на что — «великий стратег»: «Посмотрите, Василий  Васильевич, какой великий стратег товарищ Сталин — еще один город немцам отдал!», — так обратился к проходившему мимо знаменитому артисту Меркурьеву один партийный холуй, передвигавший флажки линии фронта на  висящей в закулисном коридоре карте. Вспыльчивый Меркурьев бросился на него и, с силой придавив к стене, прошипел, что если он еще раз ТАК назовет  эту сволочь, этого душегуба, этого... то он, Меркурьев, за себя не отвечает... Такая вот военных времен картинка из воспоминаний Петра Меркурьева — сына нашего замечательного артиста. 

О том, что победили мы в войне не благодаря, а вопреки Сталину, нынче говорят многие аналитики. «Великий стратег» был способен разве что на продолжение борьбы с собственным народом, стоит вспомнить его бесчеловечные  приказы по армии:

«В первом, № 227 от 28 июня 1942 года, известном под названием “Ни шагу назад!”, говорилось о создании так называемых заградотрядов: “не следует ли нам поучиться в этом деле у наших врагов...” и о введении штрафных батальонов и рот. Второй приказ, № 270, вышедший в период отступления, подписан И.Сталиным, Г.Жуковым и др. Здесь «все советские военнопленные» объявлялись предателями и изменниками. Семьи пленных командиров и политработников подлежали репрессиям; родные же солдат лишались льгот, предоставляемых семьям участников войны. <…> Приказ № 270 обрек на страдания миллионы семей, а также тех, кто вернулся из плена» (Эйдельман Н. Я. Дневник (1985-1989) // Звезда. 2002,  № 6. С. 127).

Этот приказ сломал жизнь родственника мужа Александра Шадрина — некогда красивого морского офицера. Его подводная лодка оказалась на дне в расположении немцев, кислород кончался, надо было решать — либо погибнуть всем, либо дать шанс хоть кому-то выжить. И командир дал команду всплыть. Сначала — плен, потом — ГУЛАГ... Надо сказать, что союзные войска, освобождавшие советских военнопленных из концлагерей в своей зоне, естественно, передавали их  нашему командованию. Им и в голову прийти не могло, что по приказу «папы Джо» несчастных грузили в вагоны и прямым ходом через всю страну отправляли уже в концлагеря советские — по свидетельству выживших, еще более страшные.

И вот в конце семидесятых в стране снова встрепенулись сталинисты, явно собиравшиеся торжественно отметить 100-летие со дня рождения этого клинического параноика, а заодно под эту дату покрепче закрутить гайки. «Клинического параноика» могу прокомментировать, вспомнив давнюю лекцию доктора медицинских наук А.Е.Личко, прочитанную в Доме писателей в  преддверии намечавшегося торжества. Чтобы освежить память слишком забывчивым, лекция  так и называлась — «Параноик у власти».

В частности, Личко рассказал историю гибели Бехтерева.

В 1927 году в Москве проходил  Международный конгресс физиологов и психиатров. Кремлевские врачи решили воспользоваться собравшимися вместе светилами, чтобы показать им своих подопечных. Когда Сталин покинул врачебный кабинет, Владимир Михайлович Бехтерев — гениальный диагност и глава нашей научной школы — обвел глазами присутствующих и сокрушенно развел руками: «Паранойя, коллеги!» Позже мне где-то попался вариант этой легенды («легенды» — поскольку никаких документов нет). Опоздавший на очередное заседание Бехтерев на вопрос о причине раздраженно ответил: «Смотрел одного сухорукого параноика».

В двадцать седьмом году еще многие не понимали, с каким  коварным деспотом имеют дело. Такая неосторожность всемирно известному ученому стоила жизни: на следующий же день он был отравлен... И хотя внезапно  умер абсолютно здоровый человек, вскрытия не делали, срочно кремировали — и концы в воду...   

Неуютно жить в стране, где имеются силы, готовые снова возродить эту жуткую мифологическую фигуру, пытаясь вытеснить из человеческого сознания все страшное, что с ней связано… И, главное — зачем?!

 

Зачем мы так хотим забыть

Неисчислимые колонны,

Что без суда и без закона

Шли отбывать бессрочный срок

На север или на восток?

Себя в манкуртов превратить —

Забыть те страхи, пытки, стоны,

Расстрелы, тюрьмы, голод, зоны,

Что насаждал наш царь и бог —

Диктатор, параноик, рок?

 

У меня нет ответа на этот вопрос.

Тогда, слава Богу, этого не случилось — слишком много пострадавших и помнящих были еще живы. Но попытки делаются и сегодня, уже через полвека. И весьма активные. Увы — забыть наше кровавое прошлое  хочется слишком многим. Любимая их фраза: «при Сталине был порядок».

Едва ли можно назвать «порядком» постоянный и всеобщий страх: за пять минут опоздания на работу — тюрьма;  за НЕДОНЕСЕНИЕ — тюрьма; за КОЛОСКИ, подобранные на поле, тоже написала было  — «тюрьма», но оказалось — РАССТРЕЛ:

 

«Колоски, оставшиеся в поле  после уборки, запрещалось подбирать голодным людям, пусть лучше под снег уйдут. Всесоюзный наш староста, умильный с седенькой бородкой Калинин, сам родом из деревни, подписал указ: РАССТРЕЛИВАТЬ 12-летних ДЕТЕЙ, если пойманы на том, что подбирали колоски на колхозном поле» (Бакланов Г.Я. Из двух книг // Знамя. 2002,  №  9. С. 24.).

В голове не укладывается...

А как насчет «порядка», при котором планировалось количество арестованных? Интересно, что и во фрагменте из «Воспоминаний» Надежды Мандельштам, и ниже — у Конквеста, повторяется одна и та же фраза по поводу ареста людей целыми пластами:

«Людей снимали пластами по категориям: церковники, мистики, ученые-идеалисты, остроумцы, ослушники, мыслители, болтуны, молчальники, спорщики; люди, обладавшие правовыми, государственными или экономическими идеями, да еще инженеры, техники и агрономы, потому что появилось понятие «вредитель», которым объяснялись все неудачи и просчеты. «Не носите эту шляпу, — говорил О.М. Борису Кузину, — нельзя выделяться — это плохо кончится» (Н.Мандельштам)».

У Сталина, как определил Конвест, «не было никаких моральных или иных сдерживающих факторов»:

«В марте и мае 1937 г. в печати появились статьи, атакующие “уклоны” в истории, экономике, литературе. …Людей снимали пластами по категориям. (Р.Конквест)».

Категории менялись — теперь вместо церковников, мистиков, идеалистов и т.п. брали историков, физиков, экономистов, биологов, писателей, поэтов... Были разгромлены научные школы, пересажены в тюрьмы и расстреляны не только ученые и профессура, но и большое число студентов, особенно среди историков, которым приписывался терроризм. Уцелевшая после революции и нарождавшаяся новая интеллектуальная элита страны была уничтожена, потери неисчислимы, и подсчитать их невозможно — погибли тьмы, тьмы и тьмы…

 

Поразвел — плах,

                                поразмел — смех,

Произвол, страх

                              поизвел всех...

Где же тьмы тех,

                              чей во тьме прах?

Замолчать — грех,

                                 закричать — крах.

 

Я не хотела участвовать в замалчивании «тьмы тех, чей во тьме прах», и делала то малое, что могла — писала стихи и печатала тексты Солженицына и Конквеста, чтобы донести их хотя бы до своих друзей. Печатала на тонкой бумаге через один интервал, машинка профессиональная, электрическая — шесть копий получались вполне читабельны. Торопилась, печатала  с сокращением слов и опечатками — быстро и качественно  не получалось,  но это все ерунда, главное, текст не сокращала:

 «Таким образом, даже при невозможности точного подсчета, нетрудно усмотреть, что все эти оценки, если их сопоставить с оценками числа арестов и расстрелов, не противоречат в высшей степени осторожной оценке примерно следующего порядка (НЕ СЧИТАЯ обычных уголовников, которых нельзя рассматривать как жертв сталинского террора):

В тюрьмах и лагерях на январь 1937 года — около 5 млн

Арестовано между январем 37 и декабрем 38 года — около 7 млн

Из них расстреляно — около 1 млн

Умерло в заключении в 37-38 гг. — около 2 млн

В заключении на конец 38 года — около 9 млн

Из них в тюрьмах — около 1 млн

В лагерях — около 8 млн».

«Большой террор» я бы в школьное обучение ввела как внеклассное чтение по истории — в качестве обязательной прививки от существовавшего тогда «порядка». Причем именно англичанина Конквеста, который исследует этот период нашей истории несколько со стороны, в отличие от естественно эмоционального Солженицына.

В противоположность «Архипелагу», книг Конквеста в городе было почему-то очень мало; во всяком случае, даже Александр Моисеевич Володин, у которого возможностей доступа к западной литературе, естественно, было значительно больше, читал «Большой террор» с моей перепечатки. Дали нам его, как обычно, на три дня, ночью мы, конечно, не спали — читали, а потом я  кинулась печатать; все не успеть, но хотя бы самую значимую для нас главу — «На культурном фронте». Но  неожиданно книга еще на некоторое время осталась у нас, и я всю ее перепечатала. Кроме той части, где написано о лагерях, потому что лучше Солженицына об этом не напишет никто. «Архипелаг ГУЛАГ» — великая книга, для того Судьба и хранила Александра Исаича, чтобы он ее написал.

А с точки зрения КГБ Александр Солженицын и Роберт Конквест были самыми  криминальными авторами — у того и другого описывались конкретные события и назывались конкретные цифры. Страшные события и страшные цифры. В конце «Большого террора» приводятся итоги сталинского режима, полученные при анализе различных источников:

«12 млн — погибших, 1 млн — расстрелянных, 3,5 млн — жертв коллективизации, 3,5 млн — заключенных и спецпереселенцев; ИТОГО — ДВАДЦАТЬ  МИЛЛИОНОВ ЧЕЛОВЕК».

Это все жертвы мирного времени...

Да было ли оно вообще когда-нибудь при советской власти?! Странно, но вопреки собственным воспоминаниям некоторым и до сих пор кажется, что до войны было вполне  «мирное время», а «при Сталине был  порядок»...

И как же тут снова не вспомнить Галича:

 

Был порядок, — говорят палачи,

Был достаток, — говорят палачи,

Дело сделал, — говорят палачи, —

И, пожалуйста, сполна получи.

 

Палачи скучали (и скучают) по тому порядку, палачи и рабы: «Встань, Отец, да вразуми, научи!» Впрочем, одно не исключает другого...

 

Р.S. Прошли годы, и в печати появились еще более  устрашающие цифры жертв Большого террора.

«Самые большие цифры называла О.Шатуновская на основании справки, полученной ею из КГБ в тот период, когда она занимала высокий пост в партийном контроле и вела расследование убийства Кирова: за шесть с половиной лет с 1 января 1935 года было арестовано 19 миллионов 840 тысяч человек и 7 миллионов из них — расстреляны. Потом КГБ отрекся от собственных сведений» (Кавторин  В. В. Что это такое 37 год?  // Нева. 2008.  № 11. С. 179.).

 

Смерть тирана

 

Наконец, великая минута настала: Сталин испустил дух.

Даниил Андреев

 

В мой самиздат попала и часть автобиографической книги дочери Сталина Светланы Аллилуевой, вот ее свидетельство о смерти вождя:

«Это случилось ночью. Отца нашли в три часа на ковре и перенесли на тахту, где он лежал сейчас. В большом зале толпилось много народу. Врачи были незнакомые. Академик Виноградов, наблюдавший отца, сидел в тюрьме...

Дыхание отца учащалось. Лицо потемнело. Губы почернели. Человек медленно задыхался, его агония была страшной. Перед смертью он неожиданно открыл глаза и оглядел всех. Все бросились к нему, и тут он вдруг поднял левую руку и не то указал ею на что-то, не то погрозил всем нам. В следующую минуту все было кончено».

Многими замечено, что праведники уходят легко... Все соответственно — у Даниила Андреева описаны в те страшные катаклизмы, которые происходили в момент агонии великого грешника в иных, недоступных нам мирах.

Я в те дни лежала больная и читала Барбюса — «Сталин». И вдруг — сообщение... Помню, очень меня это совпадение впечатлило. Увы — я была ничуть не умнее других и переживала «как все». Как-то не сливалось это у меня тогда: Сталин — и, например, наш родственник, взятый за слушанье по приемнику вражеских голосов. Или арестованный сотрудник моей тетушки, который всего лишь повторил вслед за вождем сказанные по радио слова: «последняя жертва»… Ну, может, и с выражением повторил, ибо слова эти предваряли сообщение об очередном государственном займе, когда людям, хочешь-не хочешь, а приходилось подписываться «на месячный оклад» из своей и так скудной зарплаты. Стукачей всегда хватало — его взяли при выходе с завода, прямо у проходной. За что?! Он ведь даже ничего не сказал!! А его не за слова и  взяли — за интонацию, чтобы  другим неповадно было над великим и гениальным иронизировать…

В общем, в день похорон я, дуреха, встала с постели и с температурой потащилась со своего Фонарного на Исаакиевскую площадь для того, чтобы… Право, сейчас даже не понимаю, для чего. Наверное, «чтобы разделить свое горе вместе со всеми», как будто не могла прослушать раздававшийся из динамиков вой заводских и фабричных гудков дома.   

От тех траурных дней остались у  меня два «Огонька». Я перелистала их и поняла, что это надо сделать еще раз — вместе с вами. Тут уж такой запах времени! Прямо «амбре»!

Обложка — на красном поле портрет вождя в траурной рамке.

Стр.1 — такая же рамка, но портрет уже не анфас, а в полупрофиль. Тут же аршинными буквами сообщение:

« 5 марта в 9 часов 50 минут вечера после тяжелой болезни скончался председатель совета министров союза сср и секретарь центрального комитета коммунистической партии советского союза иосиф виссарионович Сталин.  бессмертное имя Сталина всегда будет жить в сердцах советского народа и всего прогрессивного человечества».

  Стр.2-3 — Обращения от ЦК КПСС, Совета Министров и Президиума Верховного Совета СССР, медицинское заключение и сообщение об образовании комиссии по организации похорон:  «Перестало биться сердце гениального... мудрого... отдавшего... беззаветному… тягчайшая…»  — и так далее.

Стр.4-5 и 6-7 — ВЕЛИКАЯ СКОРБЬ НАРОДА

Горькая весть: Нет, не могу поверить этому, не могу! — прерывистым шёпотом произносит мастер литейного цеха, с трудом подавляя рыдания...

 В Кубанской станице: Люди добрые! Страшное горе постигло нас: перестало биться сердце создателя нашей счастливой колхозной жизни...

На родине вождя: Рано утром к домику Сталина начали стекаться жители города и близлежащих селений — на автомобилях, лошадях, большими группами и в одиночку...

Голос трудящихся Эстонии: Судьба всего эстонского трудового народа, впервые увидевшего свет благодаря товарищу Сталину...

Трудовой Баку клянется: О Баку! Шел по улицам старым твоим Вождь народов, когда был совсем молодым...

Урал в трауре: На улицах у репродукторов все еще стоят люди. Сколько раз эти репродукторы доносили сюда живой голос любимого вождя! ...Он был слышен всюду. Его будут слышать на всем земном шаре и через сотни лет!»

Не знаю, надо ли комментировать отношение к Сталину оккупированной Советским Союзом Эстонии и «счастливую колхозную жизнь» беспаспортных, привязанных к месту полурабов, которые вместо денег получали на пропитание ими же произведенную сельхозпродукцию (если, конечно, не судить о колхозах по снятой еще при жизни вождя киносказке «Кубанские казаки»). Но Урал своим раболепием переплюнул всех: «на всем земном шаре и через сотни лет»... Даже непонятно, как такой бред можно было печатать.

«Сталин и партия! Они воедино... Вместе с В.И. Лениным... Товарищ Сталин вложил... Гений Сталина вооружил... Под водительством товарища Сталина... Гениальный труд... Величайшее значение… Товарищ Сталин пришел к гениальному выводу о возможности построения коммунизма в нашей стране...».

Такая ритуальная партийная трескотня по поводу гения всех времен и народов, рисунки Кибрика «Вожди Октября» и стихи Николая Тихонова с неуместным плясовым мотивом: «Это радость всех народов, / Это Сталин — наш отец!» — занимают 8, 9 и 10 страницы. 

Стр.11, 12-13 — фото Сталина на параде 7 ноября 1941 года, стихи Твардовского «Черты портрета дорогого…», семья которого, как известно, от Сталина  весьма пострадала, и сплошные славословия Бориса Полевого:

«Мысль Сталина, слово Сталина, имя Сталина позволяют советским людям совершать чудеса, вдохновляют их на то, что по общим человеческим понятиям кажется не только небывалым, но и невероятным».

На память сразу приходит вдохновленное мыслью и словом Сталина строительство Беломоро-Балтийского канала — силами заключенных и на их костях. И ведь, действительно, это «по общим человеческим понятиям кажется не только небывалым, но и невероятным» —  тут даже и возразить нечего.

Стр.14-15 — «Разговор в Кремле» из романа Б.Горбатова «Донбасс»:

«Дорогое, знакомое лицо. Оно и похоже, и непохоже на портреты; оно и старше, и моложавей; и добрей, еще добрей, чем на портретах; роднее, проще, любимее...»

 Куда уж еще добрей: «Железной рукой загоним человечество в счастье», — так, кажется, звучал лозунг над воротами в лагерные Соловки... Тексты перемежаются фотографиями плачущих и скорбных лиц, портретами вождя и очередными стихами. На задней обложке рисунки траурных флагов.

Во втором «Огоньке» отражены, как кто-то удачно выразился, «великие московские похороны». В журнале «богатый изобразительный материал»:  парадный портрет вождя, 56  фотографий, 7 картин и рисунок Яр-Кравченко — Сталин в гробу.

«9 марта советский народ проводил в последний путь величайшего гения человечества — Иосифа Виссарионовича Сталина»

Речи Маленкова, Берии и Молотова заканчивались, как и положено, призывами: «Вперед по пути к полному торжеству великого дела Ленина-Сталина!» «Вечная слава нашему любимому, дорогому вождю и учителю — Великому Сталину!» «Да здравствует великое, всепобеждающее учение Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина!»

Материал журнала разбит на отдельные темы, которые  иллюстрируют многочисленные фотоснимки, отмечу лишь некоторые.

«Последний путь»: На Мавзолее, где  стоят наши члены правительства и зарубежные гости,  появилась уже новая надпись — ЛЕНИН СТАЛИН.  

«Вынос гроба соратниками»:  справа с откровенно довольным видом идет Маленков; Берия, лицо которого скрыто под глубоко надвинутой шляпой, несет гроб с левой стороны  — все это важные иерархические знаки...     

Фотоснимки сопровождают репортажный текст и, конечно, опять стихи — небезызвестный Сергей Смирнов: «Скорбный марш звучит в Колонном зале, / Всюду Ваше имя на устах»; и весьма известный тогда Александр Прокофьев: «Он — в любви и счастье всенародном, / Он — великий друг наш и отец...»

 Сначала мне показалось странным, что обоих поэтов вдохновил один и тот же размер, а потом я подумала, что, возможно, стихи были заказаны редакцией, а «стихи по случаю» — даже и по такому — обычно требуют какой-то опоры. И размер могла подсказать постоянно тогда звучащая по радио песня: «Широка страна моя родная, / Много в ней лесов, полей и рек». Попробуйте спеть на этот мотив — прекрасно получится.  Впрочем, и на «Катюшу» выйдет ничуть не хуже: «Расцветают яблони и груши, / Поплыли туманы над рекой...»

На следующей странице сплошным блоком помещены фотографии пятнадцати зарубежных деятелей, приезжавших проститься с великим и гениальным. Один из них — председатель  компартии Чехословакии Клемент Готвальд поплатился за это жизнью, сильно простудившись во время траурной церемонии.

Кроме него, Сталин забрал с собой многих других, погибших в давке по пути к гробу, — тех, кто был задавлен и затоптан уже не властной над собой людской массой... Точное количество этих жертв неизвестно, в литературе назывались разные цифры — от 400 до 1500. В любом случае, во многих семьях горе было вполне искренним.

Вот как написано об этом дне у Даниила Андреева:

 

«Москва являла собой картину Бедлама, увеличенного до размеров мирового города. Толпы залили весь центр, пытаясь пробиться к Дому Союзов, где был выставлен для обозрения труп тирана, и откуда должно было выступить траурное шествие. Прилегающие улицы превратились в Ходынку. Люди гибли, раздавленные о стены домов и столбы фонарей, растаптываемые под ногами, срывающиеся с крыш многоэтажных домов, по которым они пробовали миновать клокотавшее внизу человеческое месиво. Казалось, будто он, питавшийся всю жизнь испарениями страданий и крови, даже из-за гроба тянул к себе в инфракосмос горы жертв» (Андреев Д. Л. Роза мира. М., 1991. С. 230).

Не правда ли, впечатляющая картина...

Но в огоньковском тексте все  «с точностью до наоборот»:

«Все свободолюбивые люди склоняют головы перед человеком, чье сердце больше полувека излучало свет необыкновенной благодатной силы. ...Три дня и три ночи шли люди через Колонный зал. Они будут идти через Мавзолей, через Пантеон великих людей Советского Союза годы и годы, целые столетия».

 О, Господи! «Свет благодатной силы»! «Целые столетия»!

Дальше пошло перечисление всего «сталинского». Сперва хотела выделить шрифтом особенно издевательские понятия, вроде сталинской совести, но потом увидела,  что сегодня без кавычек уже не воспринимается почти ничего... Каждый абзац так и начинается:

«Знамя Ленина-Сталина, Партия Ленина-Сталина... Сталинская пятилетка... Великие Сталинские стройки... Сталинский план преобразования природы... Сталинская Конституция... Сталинская забота о человеке... Сталинская правда... Сталинская честность... Сталинская твердость... Сталинское бесстрашие... Воля Сталина, совесть Сталина... Сталинская любовь к народу... Сталинская ненависть к врагу... Все это было и будет вечным достоянием нашей партии, нашего народа».

 Ну, воля и ненависть — это уж точно сталинские, оставляю ему еще знамя, партию и пятилетку. А все остальное...

Сегодня слишком хорошо известно, во что обходились «великие стройки»; к каким экологическим потерям вел план преобразования природы; что такое  сталинская забота о человеке и любовь к народу, которые выражалась в создании все большего количества лагерей и выселении целых народов с их исторических земель… А о том, что вместо правды было сплошное вранье, конституция существовала только на бумаге, а честности, совести и бесстрашия у коварного и трусливого Сталина отродясь не бывало — об этом и говорить нечего...

И, наконец, «Пять минут» — 9 марта, 12 часов дня»: фотографии забитой людьми набережной Москвы-реки и нашей Дворцовой площади — яблоку упасть негде. В качестве сопровождения пошла уже  «тяжелая артиллерия» — Маршак:

 

Когда Вождя соратники внесли 

В гранитный Мавзолей для погребенья,

Народ во всех краях родной земли

На пять минут остановил движенье.

 

Последняя тема — «Под знаменем Ленина-Сталина вперед к коммунизму!»

Самое любопытное здесь — снимок с членского билета Сталина. Оказывается, 22 декабря 1939 года его избрали в Почетные члены Академии наук СССР — это был подарок вождю к шестидесятилетию. «Товарищ Сталин, вы большой ученый...»

Нашим академикам пришлось этой песенке подпевать.

«Товарищ Сталин проявлял глубочайшее знание техники, исключительную осведомленность о состоянии авиационной промышленности, поразительное знакомство с ее кадрами... Особенно много времени уделял товарищ Сталин воспитанию конструкторов»,— это голос авиаконструктора Яковлева.

«Яки» в дни войны — наша истребительная авиация, быстрые и маневренные «ястребки». Яковлеву повезло, его «воспитанию» Сталин уделил внимания меньше, чем, например, сидевшему в тюрьме даже во время войны Туполеву, тяжелые бомбардировщики которого в это же  самое время летали в тылы врага... 

«Советский народ, ученые Советской страны потеряли величайшего корифея науки, чьи труды были, есть и будут оружием огромной идейной силы в руках нашего народа, строящего коммунизм... Сталину наша наука обязана своим расцветом»,— это мощный бас академика Топчиева.

Неплохо бы тут вспомнить уморенного голодом в саратовской тюрьме всемирно известного и действительно гениального Вавилова. А  заодно «продажную девку империализма» генетику и «лженауку» кибернетику, разгром которых навсегда обеспечил нам отставание в этих областях. И прочая, и прочая, и прочая...

«К Сталину обращались советские ученые за разрешением сложнейших вопросов, когда развитию научной мысли угрожала опасность застоя, — а это уже славословит земляк, грузинский академик Чикобава. — Гениальные работы Сталина по вопросам языкознания, по экономическим проблемам... являют собой классические образцы...»,— как же, как же, дальше-то ведь так и поется:

 

Товарищ Сталин, вы большой ученый,

В языкознанье вы познали толк,

А я простой советский заключенный,

И мне товарищ серый брянский волк.

 

 «Всех нас поразило глубокое знание Сталиным особенностей каждой профессии. Разговаривая со Стахановым, Иосиф Виссарионович был шахтером, с Кривоносом — машинистом, с Виноградовой — ткачом. Сталин знал все, понимал всех и всем интересовался»,— такой фольклор выдает безвестный инструктор по внедрению стахановских методов труда.

«Хорошо бы нам иметь хоть одну такую машину», — подумали мы. И вдруг узнаем, что эти машины, лес, строительные материалы прибыли в адрес нашего колхоза. Об этом позаботился товарищ Сталин», — а это уже фольклор сельский.

Напоследок заметка, озаглавленная «К новым высотам искусства».

«Советские люди, от мала до велика, с родным именем Сталина связывают... Во всех сферах человеческой деятельности сказывалась направляющая сила его гения… Люди искусства, мы с особой остротой чувствуем горечь утраты... От нас ушел мудрейший наставник, заботливый друг… Как предельно четко и просто умел Иосиф Виссарионович... В каждом его совете сказывалась глубочайшая забота... Люди сталинской эпохи, мы должны... Выпестованные товарищем Сталиным советские художники отдадут…»

Я оставила только начало фраз, но горький смысл этого текста открывается, когда мы видим подпись —  Шостакович… Я не могу бросить камень в нашего великого композитора — он хотел, чтобы мир слышал его музыку. Мне просто безумно его жаль...

Ладно, на этом кончу…

Последний штрих эпохи решила поместить целиком:

«ПОСТАНОВЛЕНИЕ ЦК КПСС и Совмин СССР о сооружении ПАНТЕОНА — ПАМЯТНИКА ВЕЧНОЙ СЛАВЫ ВЕЛИКИХ ЛЮДЕЙ СОВЕТСКОЙ СТРАНЫ

ЦК КПСС и Совмин СССР постановляют:

В целях увековечения памяти великих вождей В.И.Ленина и И.В.Сталина, а также выдающихся деятелей Компартии и Советского государства, захороненных на Красной площади у Кремлевской стены, соорудить в Москве монументальное здание — Пантеон — памятник вечной славы великих людей Советской страны.

По окончании сооружения Пантеона перенести в него саркофаг с телом В.И.Ленина и саркофаг с телом И.В.Сталина, а также останки выдающихся деятелей Компартии и Советского государства, захороненных у Кремлевской стены, и открыть доступ в Пантеон для широких масс трудящихся.

ЦК Компартии Советского Союза

Совмин Союза ССР»

На самом деле в этом тексте нет никаких сокращений, аббревиатур и инициалов — все полностью со всей почтительностью к вождям,  Центральному Комитету и Партии.

Если помните, предсказатель Сиддик Афган еще в начале девяностых предупреждал, что ничего путного у нас не выйдет, пока с Красной площади не уберут труп — якобы какие-то отрицательные энергетические поля от него наводятся... А уж если бы целый Пантеон соорудили... Но, слава Богу, не успели.

В конце последней страницы этого номера неожиданный сюрприз в виде объявления в рамочке:

«В этом номере на вкладках помещены портрет товарища Иосифа Виссарионовича Сталина, семь страниц репродукций картин советских художников и ВЛОЖЕНА ЦВЕТНАЯ ФОТОГРАФИЯ «Иосиф Виссарионович Сталин в гробу»».

Это чтобы все подписчики смогли насладиться этим зрелищем — Сталин в гробу. На стенку повесить. При случае и сказать можно: «В гробу я его видала». И добавить: «В белых тапочках»…

С тех пор прошло более полувека, но только сейчас начинают доходить до нас некоторые детали тех лет и тех дней. Например, о том, что осенью 1945 года у Сталина был третий инсульт, я недавно услышала в одной из телепередач по поводу 55-летия со дня его смерти. И тогда становится понятным свидетельство вскрывавшего труп академика-паталогоанатома Михаила Сергеевича Скворцова, который сразу после вскрытия сказал своему другу-ученице: «Странно, как Сталин мог в таком состоянии жить? Кора головного мозга атрофирована, маразм в последней степени» (Гусейнов Ч. Лета к воспоминаньям клонят // Дружба  народов. 2006. № 3. С. 188)»..  

А он и не жил, он еще как-то по инерции функционировал в своем призрачном мире, и его маразматический мозг был способен только на  то, чтобы продолжать плодить количество своих призрачных врагов. И поскольку ближайшие соратники не без основания опасались  вскоре оказаться в их числе, то вполне возможно, что они (по одной убедительной версии) решили его упредить. А если даже не отравили, то сознательно и надолго оставили без врачебной помощи — это уж точно.

Не знаю, поймут ли те, кто в этот мир пришел уже позже, какое это было страшное наваждение — Сталин, Темный пастырь...

С его смертью архипелаг ГУЛАГ начал терять свое могущество, хиреть и уменьшаться в размерах. Стало меняться и отношение к книге Солженицына. Со дня ее выхода в свет в Париже прошло три десятилетия. И не в связи ли с этой датой в появился очерк, или, скорее, эссе  Игоря Сухих  — «Сказание о тритоне». В заключение этой главы приведу несколько его мыслей об «Архипелаге» вчера и сегодня:

«В семидесятые годы книга Солженицына жгла. В девяностые, когда «зэки как нация» почти исчезли, когда спокойно дожили на своих дачах и пенсиях большие и малые создатели Архипелага, проблемы вины, ответственности, раскаяния приобрели академический характер.

...Новое русское поколение, вероятно, смотрит на эту книгу с тем же чувством, как и на Карамзина, Ключевского, Тацита.

...В общем, дело давнее... Как он старомоден со своими “совестью”, “народным благом”, “общественным мнением” и ролью писателя-борца, защитника униженных и оскорбленных.

“В нашем славном отечестве самые важные и смелые книги не бывают прочитаны современниками, не влияют вовремя на народную мысль (одни потому, что запрещены, преследуются, неизвестны, другие потому, что образованные читатели заранее от них отвращены). И эту книгу я пишу из одного сознания долга... Я не чаю своими глазами видеть ее напечатанной где-либо; мало надеюсь, что прочтут ее те, кто унес свои кости с Архипелага; совсем не верю, что она объяснит правду нашей истории тогда, когда еще можно будет что-то исправить” (ч.3, гл.7).

НЕ ЧАЮ и МАЛО НАДЕЮСЬ в итоге не оправдались, СОВСЕМ НЕ ВЕРЮ оказалось пророческим.

...”Архипелаг ГУЛАГ” — книга великого гнева и большой любви, острого понимания и близоруких заблуждений, не услышанных предостережений и несбывшихся пророчеств.

Этот неправдоподобный тритон навсегда вморожен в лед советской эпохи»» (Сухих И. Сказание о тритоне // Звезда.  2001. № 12. С. 226).

 

(Продрлжение следует)

**

http://www.cogita.ru/a.n.-alekseev/publikacii-a.n.alekseeva/erlena-lure-gluhoe-vremya-samizdata-7-vremya-peremen-v-ozhidanii-vesny-sovest-nacii-poslednii-gensek-elcin-i-drugie-ekspress-hronika

 

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (7). Время перемен: В ожидании весны. Совесть нации. Последний генсек. Ельцин и другие. Экспресс-хроника

 

Вы здесь: Главная / Блог А.Н.Алексеева / Тексты других авторов, впервые опубликованные А.Н.Алексеевым / Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (7). Время перемен: В ожидании весны. Совесть нации. Последний генсек. Ельцин и другие. Экспресс-хроника

Info

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (7). Время перемен: В ожидании весны. Совесть нации. Последний генсек. Ельцин и другие. Экспресс-хроника

Автор: Э. Лурье — Дата создания: 23.08.2014— Последние изменение: 23.08.2014

Участники: А. Алексеев

Продолжение публикации книги Э.В. Лурье «Глухое время самиздата». «Промчится ветер, дюны сдвинет, / Картонная постройка пылью / Вмиг разлетится!.. Время минет, / И, может, больше не родится / Вождей, молиться станут Богу — / Не тем, кто рядит и рядится — В пиджак ли, френч военный, тогу» (Э. Лурье).

 

ЭРЛЕНА  ЛУРЬЕ

 

ГЛУХОЕ ВРЕМЯ САМИЗДАТА

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

 Папки с машинописью

ВОКРУГ ЖИВОПИСИ

    Наши знакомые

    «Дело Глазунова»

    Художники и власть

РЕПРЕССИРОВАННАЯ ПОЭЗИЯ

    «Литературные папки»

    Осип Мандельштам

    Марина Цветаева

    Борис Пастернак

    Анна Ахматова

    Николай Гумилев

    Иосиф Бродский

    Александр Галич

    «Прометей свободной песни»

ВОКРУГ ЛИТЕРАТУРЫ

    Антисоветское литературоведение

    Бандитский шик «Алмазного венца»

    Письма Солженицына

ПРОРЫВ НЕМОТЫ

    Подвижница

    Книга великого гнева

ПАРАНОИК У ВЛАСТИ

    Темный пастырь

    Открытое письмо Сталину

    Большой террор

    Смерть тирана

ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН

    В ожидании весны

    Совесть нации

    Последний генсек

    Ельцин и другие

    Экспресс-хроника

  О прогнозах и предсказаниях

    Август девяносто первого

    Пока живу — надеюсь

ВЕЧНАЯ ТЕМА

    Еврейский вопрос

    «Цветы зла» на почве гласности

    За и против истории

    Родословная вождя

Post scriptum

**

 

См. ранее на Когита.ру:

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (1). Папки с машинописью. Вокруг живописи

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (2). Репрессированная поэзия: «Литературные папки». Осип Мандельштам. Марина Цветаева

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (3). Репрессированная поэзия: Борис Пастернак. Анна Ахматова. Николай Гумилев

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (4). Репрессированная поэзия: Иосиф Бродский. Александр Галич. «Прометей свободной песни»

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (5). Вокруг литературы… Прорыв немоты…

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (6). Параноик у власти...

 (Внимание! Если при клике мышкой на название материала Когита.ру Вы получите ответ: «К сожалению, по запрошенному адресу мы ничего не нашли», не смущайтесь и пойдите в конец открывшейся страницы, где сказано: «Возможно, Вы искали…» и соответствующее название. Кликните по нему и выйдете на искомый материал. А. А.)

 

 

ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН

 

В ожидании весны

 

И пусть еще пока и холодно, и снежно,

Закончится зима — сомнений в этом нет.

Весна уже в пути и грянет неизбежно…

Чем сумрачнее ночь — тем радостней рассвет!

 

Как ни странно, но в этом холодном во всех смыслах климате советской эпохи у меня изредка появлялись такие, казалось бы, ни на чем не основанные, строчки. Не то, чтобы я и вправду ждала каких-то перемен… Но, видимо, подсознательно надеялась на  то, что ничего вечного не бывает: даже после самой суровой зимы  непременно приходит весна, а после самой сумрачной ночи обязательно наступает  рассвет... Возможно, такие настроения связаны с «глотком свободы», который мои ровесники успели вдохнуть в короткую оттепель послесталинских времен.

Увы — потепление закончилось довольно быстро, а в конце 60-х мы пережили позор, отображенный в знаменитом стихотворении Евтушенко:  «Танки идут  по Праге, / Танки идут по правде». С этого времени несколько разболтавшиеся гайки были закручены намертво — начался так называемый «глубокий застой», продолжавшийся два десятилетия подряд…

Жилось в те застойные годы довольно глухо… Вот как отобразил наши тогдашние мысли и настроения Анатолий Гребнев в своих «Записках последнего сценариста»:

  «Спроси нас кто-нибудь тогда, в семидесятые, в начале восьмидесятых, надеемся ли мы хоть краем глаза увидеть чаемую нами свободу — ни о чем другом мы не мечтали — да нет же! Может быть, когда-нибудь, в каком-нибудь гипотетическом будущем, кто знает...».

Причем речь тут идет не о политических свободах, а о свободном выражении  человеческого духа, мысли и чувства. Но творчество, едва выходившее за рамки соцреализма,  давилось, уходило в подполье, оказывалось за рубежом — это в лучшем случае, а в худшем — его создатели попадали в Гулаг или в появившиеся тогда «психушки для инакомыслящих», что было гораздо страшнее.

 

Кем до рожденья я перебывала?

И почему нисколько не боюсь

Ни дома серого, что занял полквартала,

Ни визга тормозов ночных «марусь»?

 

Но я боюсь людей в халатах белых

Переступивших клятву Гиппократа —

Инакомысли вытравят умело

И не допустят с воли адвоката…

 

А если даже не ГУЛАГ и не психушка, а просто перекрыт кислород? Тогда как? Как жить тогда?!

Никто не считал, сколько в эпоху правления нашего «полумаразматического политбюро» погибло ярких творческих личностей — спивались, «сжигали» себя или просто добровольно уходили из жизни, ибо никто даже мечтать не смел о возможности каких-то перемен в стране. «Надежды на то, что советской власти не станет, не было никакой. Она казалась  незыблемой и вечной», — так те времена вспоминает знаменитый джазовый музыкант Алексей Козлов.

Все создаваемое в слове, живописи, музыке, кино жестко контролировалось, подвергаясь самому подробному анализу чиновниками, чья функция, в основном, сводилась к тому, чтобы найти повод что-то запретить. Все свежее, новое, талантливое вызывало зачастую какой-то немотивированный страх охранительных органов, вольготно жилось только безликой серости. И хотя никаких надежд на «чаемую свободу» не предвиделось, именно в семидесятые возникает мощная андеграундная, в буквальном переводе — подземная — культура, которая так или иначе пытается заявить о себе — эта была «естественная реакция общества на подавление духовной свободы».

Я была из поколения «шестидесятников», с мозгами, повернутыми на 180 градусов ХХ съездом, и тоже  мечтала о свободе — свободе читать, смотреть, слушать и  думать — что и как хотела сама. Хотя искренне полагала —  лбом стены не прошибешь:

 

Пусть я не струшу

                                 и вызов брошу —

Мир не разрушу

                              ни на полгроша.

Лишённым жажды

                                  пить неохота.

Забились каждый

                               в свое болото.

В тюрьме их души,

                                  в дерьме их уши…

Жирейте, туши,

                            жируйте, клуши!

 

Надо сказать, в те годы в нашей семье довольно часто возникали споры на всякие политические темы. В отличие от меня, мой муж не любил задумываться о вещах,  которые лично его не касались, и умел быть довольным тем, что имелось в наличии — счастливое свойство натуры, не каждому дано. Иногда я с тайной завистью иронически произносила: «Всегда доволен сам собой, своим обедом и женой», — кстати, его имя на латыни именно это и означает — «счастливый».

Успев поступить в Военмех еще в самом начале  «борьбы с космополитами» (1948), Феликс Лурье в определенном смысле оказался  заложником ситуации и был вынужден соблюдать «правила игры». Короче, отказаться вступить в партию активный комсомолец и студент оборонного института позволить себе не мог. Но он сумел найти там свою нишу и превратить партийные нагрузки в удовольствие: будучи спортсменом, руководил факультетским спортсектором, а позже, вступив в общество «Знание», много лет читал на заводе разные лекции, в том числе рассказывал о проходящих в городе выставках с демонстрацией своих слайдов — так сказать, «нес искусство в народ». И хотя ко всей попадавшей в наш дом антисоветской литературе относился с явным интересом, все же считал себя «коммунистом, согласным с программой партии» — я уже не говорю о том, что на работе Лурье имел «самую крутую» форму допуска.

Естественно, моя бурная машинописная деятельность его никак не устраивала, поскольку подпадала под действие пресловутой 58-й статьи, 10-й пункт которой имел ко мне непосредственное отношение: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти <...>, а равно и РАСПРОСТРАНЕНИЕ или ИЗГОТОВЛЕНИЕ или ХРАНЕНИЕ ЛИТЕРАТУРЫ того же содержания».  Именно по этой статье и сидела основная масса ГУЛАГа тех лет.

Держать литературу дома, читать ее — уже криминал, за который сажали, а уж  перепечатывать... Тем более, что найти меня труда не составляло — образец шрифта моей машинки имелся где надо, ведь я на ней печатала заводские материалы. Так что не без причины бедный мой муж тщетно пытался вразумить меня и не рисковать —  пожалеть его и ребят.

Домашние баталии по этому и разным другим общественным поводам странным образом никак на наших отношениях не отражались. Чаще всего они кончались вопросом загнанного мною в угол «идейного противника»: «Ну, и чего ты хочешь?! Чтобы я билет на стол положил?!!» И я замолкала — что толку желать невозможного... Сегодня трудно себе представить, какие разрушительные акции это бы повлекло... 

Разрушений я не хотела и отдавала себе отчет в том, что выжить, не идя на компромисс с действительностью, невозможно:

 

Но как забыть? И как суметь простить?

Что делать — в стороне стоять иль драться?

Не знаю я, как в этом мире жить,

Чтоб выжить и притом собой остаться!

Не знаю, а верней — знать не хочу:

Такая ноша мне не по плечу.

 

«Выходить на площадь» я была не готова, но свою личную свободу в пределах квартиры отстояла и теперь даже удивилась — сколько же я всего наплодила! А ведь здесь всего только шестая часть, ибо я всегда закладывала в машинку не меньше шести листов —  у нас был небольшой круг людей, с которыми я своим самиздатом постоянно делилась, но два экземпляра обычно оставляла себе: первый всегда дома был, второй давала  читать. И вот однажды произошла такая история, после которой я сказала: «Все, ребята, на вынос не даю. Читайте у меня дома».

Одной из тех, кому я доверяла свой самиздат, была Люся К. И как-то вечером перед уходом с работы она позвонила нам и сказала, что сегодня заедет и вернет прочитанное. И НЕ ПРИЕХАЛА... Мы не знали, что и думать... Все выяснилось на следующий день.

 Автобус, на который Люся села, чтобы ехать к нам, недавно изменил маршрут, и ей пришлось сойти на улице Фурманова, в малонаселенном районе за Летним садом, чтобы вернуться к Кировскому, пардон — теперь снова Троицкому — мосту. Вместе с ней вышел парень, шли рядом и о чем-то необязательном беседовали. И вдруг он выхватил у нее из рук мешок — тогда все с мешками ходили, они только-только в моду вошли — и бежать! Люся — за ним, у нее там в записной книжке последние 25 рублей...

Парень забежал в темную парадную нежилого дома, где светилась только пара окон. Идти за ним она побоялась, но гулявший невдалеке собачник, выяснив ситуацию, предложил: «Я его тут с собакой покараулю, а вы идите к автомату, вызывайте милицию». Телефонная будка рядом, Люся в растерянности от всего происходящего как-то и подумать не успела, как 02 набрала и милицию вызвала. И машина милицейская приехала как никогда оперативно. Но парня этого собачник со своим псом уже упустил: тот куртку темную снял, вышел в светлой рубашке, без мешка — он его и  не узнал.

А милиция тут же начала выяснять: что за мешок? Что в нем было? Люся начала бодро перечислять: «Кошелек, записная книжка...» — и  споткнулась... Вспомнила, что она в этом мешке  везла… А опытные мильтоны сразу: «Литература? КАКАЯ? — Да, знаете, у меня там письмо, я бы не хотела, чтобы оно мужу попало... — Письмо ОТ  КОГО?»

В общем — кошмар! В конце концов, они сказали: «Ладно, там посмотрим, что за письмо, а пока садитесь с нами». И бедную Люсю целую ночь с собой таскали. В цирк заезжали — там кто-то кого-то ножом пырнул от ревности, в коммуналку какую-то — там пьяная драка была. Еще куда-то... Отпустили свою жертву уже под утро. А когда, как обычно, она в 2 часа дня появилась в своей секции графики, сотрудница кинулась ей на шею: «Люсенька, ты жива!»

Потом уже общими усилиями восстановили порядок событий.

Парень, забежав в парадную, поднялся на этаж и позвонил в ту квартиру, где был свет: «Спичек не дадите?» Получив спички, он пошел смотреть содержимое мешка. Взял кошелек, остальное бросил и ушел. А утром молодая пара — последние жильцы идущего на капремонт дома — увидели в конце подвальной лестницы какие-то разбросанные бумаги. Спустились, подобрали записную книжку и стопку тесно напечатанных машинописных листов. Мало ли что?  Хотели было позвонить в милицию, но, слава Богу, нос в эти листы сунули. И поняли, что в милицию звонить не надо... И тогда нашли в книжке  Люсин рабочий телефон.

Люся на радостях купила на одолженные деньги торт и  поехала к этим ребятам. Очень они друг другу понравились, даже какое-то время потом общались. Конквеста на пару дней им оставила. За обложкой записной книжки нашла свои 25 рублей. А в кошельке  и было-то  всего три рубля с мелочью.

Короче, повезло мне тогда — вычислить меня по образцу машинописного текста было проще простого — и не только для меня, но и  для моего мужа с его секретной работой такая история имела бы непрогнозируемые последствия.   В общем, этот случай тряханул нас обоих. Но, очухавшись от испуга, я снова принялась за старое — мне было просто необходимо иметь это у себя и делиться этим с другими. И я продолжала плодить   свой самиздат и сбрасывать на бумагу свои зарифмованные эмоции…

И уже не впервые возникают в стихах какие-то странные, вроде бы, ни на чем не основанные слова надежды… «Весна уже в пути», — с чего это я взяла?!

 

Ах, эти времени приметы

На лике города седого!

Кумач и лозунг перепетый,

Портрет вождя очередного,

Конструкция из труб латунных —

Стенд с «лучшими людьми района»...

Цивилизация и гунны...

Надстройка из листов картона

На дюнах из песка, без базы,

Без базиса, без основанья.

Без основанья верить — фразы

От повторенья и старанья

Поверить в них — вдруг станут былью...

Промчится ветер, дюны сдвинет,

Картонная постройка пылью

Вмиг разлетится!.. Время минет,

И, может, больше не родится

Вождей, молиться станут Богу —

Не тем, кто рядит и рядится —

В пиджак ли, френч военный, тогу.

 

Но вот случилось невероятное — весна пришла еще на нашем поколении, и все произошло  именно так, как надиктовал мне кто-то в безнадежных семидесятых: от невесть откуда примчавшегося ветра «картонная постройка пылью вмиг разлетелась», унеся с собой старую жизнь и все ее «приметы времени»... В том числе и тот огромный лозунг на Выборгской стороне, который выводил меня из равновесия каждый раз, когда я там проезжала: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно!»

Насколько мудрее изобретателей коммунистических слоганов был каховский сапожник Гирш, про которого я вычитала у Губермана. Так вот, некогда он сказал  дивную фразу: «Ой, вэй, Марла Какс, Марла Какс! Старик брендил, а оны думають, что это всерьез...»

 

Совесть нации

 

Пророк — горевестник Бога. Пророчество — это правда, которая всегда приходит слишком рано, а вспоминают о ней всегда слишком поздно.

Фазиль Искандер

 

Первой ласточкой грядущих перемен в стране стало начало общественной деятельности Андрея Дмитриевича Сахарова. Все началось с того, что в ЦК КПСС упорно не желали реагировать ни на его докладные записки по поводу опасных для жизни и бессмысленных с технической точки зрения ядерных  испытаний, ни на его соображения более широкого порядка, связанные с гонкой вооружений.

С 1966 года Сахаров открыто начал свою деятельность «инакомыслящего», написав письмо в защиту политических заключенных. Он все больше включался в борьбу за права человека, и его мысли на эту тему вскоре воплотились в «Размышлениях о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе», которые широко ходили в самиздате.  В августе 1968 года книга вышла  за границей, после чего академик, «отец водородной бомбы» и трижды (!) Герой Социалистического Труда в одночасье  превратился в «антисоветчика, диверсанта и предателя». Известное дело, точка зрения «охранителей государственных интересов» никогда не совпадает с интересами жителей этого государства.  

Но люди называли Сахарова иначе —  Совесть нации. Пророк...

Кое-что из того, о чем он в свое время говорил и за что его «побили камнями», позже вошло в нашу жизнь. Только уже с потерями, которых можно было избежать. Но — увы... Перечитайте эпиграф.

В «Памятной записке», адресованной Генеральному Секретарю ЦК КПСС Брежневу, Сахаров просил об обсуждении некоторых общих вопросов…

«…а также о рассмотрении ряда частных злободневных вопросов, которые глубоко волнуют меня:

1. О политических преследованиях

2. О гласности, о свободе информационного обмена и убеждений

3. О национальных проблемах, о проблеме выезда из нашей страны

4. О международных проблемах».

Все очень подробно и аргументировано. И это в 1971 году!

Во второй части записки под названием «Тезисы и предложения по общим проблемам» затрагивались вопросы внутренней и внешней политики, экономики, управления, кадров, правовой и области взаимоотношений с национальными республиками.

«Проблемы, стоящие перед нашей страной, находятся в глубокой взаимной связи с некоторыми сторонами общемирового кризиса ХХ века — кризиса международной безопасности, потери стабильности общественного развития, идеологического тупика и разочарованности в идеалах недавнего прошлого, национализма, опасности дегуманизации. Конструктивное решение наших проблем, осторожное, гибкое и одновременно решительное в силу особого положения нашей страны в мире, будет иметь важное значение для всего человечества.

5 марта 1971 г. А.Сахаров».

Поразительное дело: этот заключительный абзац записки и теперь читается как абсолютно современный. И хотя многое из предложенного Сахаровым 30 лет назад нынче стало нормой существования, есть вещи, разрешить которые сегодня стало значительно труднее...

Но что взять с нашего тупого, слепого и консервативного руководства? Ничего умнее, чем спустить на Сахарова всю нашу продажно-подневольную прессу, организовав тот самый «гнев народа», о котором писала Чуковская, они не придумали!

 Но вот  резонный вопрос, который задал  тогда всем «подписантам» все тот же Александр Солженицын:

«В сталинское время за отказ подписать газетную кляузу, заклинание, требование смерти и тюрьмы своему товарищу действительно могла грозить и смерть, и тюрьма. Но сегодня — какая угроза сегодня склоняет седовласых и знаменитых брать перо и, угодливо спросивши — «где?» — подписывать не ими составленную грязную чушь против Сахарова? Только личное ничтожество. Какая сила заставляет великого композитора ХХ века стать жалкой марионеткой третьестепенных чиновников из министерства культуры и по их воле подписывать любую презренную бумажку, защищая кого прикажут за границей, травя кого прикажут у нас?..

Бывало ли столь жалкое поведение среди великих русских ученых прошлого? Среди великих русских художников? Традиция их сломлена, мы — образованщина.

Тройной стыд, что уже не страх перед преследованием, но извилистые расчеты тщеславия, корысти, благополучия, спокойствия заставляют так сгибаться «московские звезды» образованщины и средний слой «остепененных».

Но не случайно существует такая русская пословица: стыд — не дым, глаза не выест.  И трехкратный герой Социалистического труда, лишенный всех своих званий, постов и привилегий, в 1980 году был сослан в Горький, где денно и нощно находился под надзором КГБ, не имея даже телефона. Только Академия наук сохранила лицо и «не сдала» своего академика. А поднявшаяся по всему миру волна протестов зарубежных ученых, по  меньшей мере, спасла ему жизнь.

Прошло семь лет.

После смерти Брежнева и некоторого калейдоскопа смены в руководстве страны началась «эпоха Горбачева».

 

Последний Генсек

  

Дух свободы... К перестройке

Вся страна стремится...

Саша Черный

 

С приходом Михаила  Горбачева на пост Генсека — Генерального секретаря КПСС — в середине восьмидесятых началась так называемая ПЕРЕСТРОЙКА. Горбачев  выпустил Андрея Дмитриевича Сахарова из горьковского заключения, разрушил Берлинскую стену,  отменил цензуру, разрешил свободный выезд из страны и объявил нашим идеалом «социализм с человеческим лицом» (признав тем самым  отсутствие такового лица в прошлом). Слова Гласность и Перестройка употреблялись сверх всякой меры и писались с большой буквы.

Все мы встрепенулись, решили, что теперь и от нас что-то зависит.

Господи, как вспомню все эти митинги! В Михайловском саду устроили  Гайд-парк, говори — не хочу, и все говорили, все включались, все слушали... Однажды и я тоже оказалась на этой трибуне — предлагала что-то насчет того, чтобы запретить куда-то баллотироваться номенклатуре — не помню подробностей. Народ поддержал, договорились на следующий день всем явиться собирать подписи под это предложение. И — стыдно сказать — я же первая и не пришла...

Тем не менее, моя «социальная активность» на этом не кончилась — впереди ожидались первые демократические выборы. Не могу похвалиться, что на прошлые выборы я не ходила. Ходила, каждый раз выдерживая небольшой семейный скандальчик: мой муж никак не давал мне возможности устроить этот маленький демарш, убеждая, что все равно к нам явится «агитатор нашего участка», что я «подвожу людей» и тому подобное.

На сей раз все вышло иначе.

Во-первых, приятели, знавшие мои настроения, предложили мне подежурить на участке. Во-вторых, в нашем районе в депутаты выдвигался директор крупного химического института  Гидаспов, многие, наверное, эту одиозную фамилию помнят — «не наш человек», не зря его Гестаповым прозвали. Надо было постараться эту фигуру  нейтрализовать. Я сочинила какой-то короткий, но внятный текст, распечатала, нарезала и  в ночь перед выборами с довольно большой пачкой листовок вышла «на дело». Феликс,  естественно, эту акцию не поддерживал, но все же не захотел отпустить меня одну и с мрачным видом и банкой клея в руках шагал за мной, регулярно поглядывая на часы.

Наш путь шел к пункту голосования — зданию, стоявшему в глубине сада на углу улицы Скороходова и Кировского проспекта (нынче Большая Монетная и Каменноостровский). Когда-то там располагался Сиротский  дом, потом, в  1844 году,  туда из Царского села перевели Александровский лицей. При советской власти учебное заведение, выпускавшее элиту государственных чиновников, превратилось в художественное ПТУ — промышленно-техническое училище, готовившее мастеров по дереву. Про часы я упомянула не случайно — мы почти дошли до этого здания, как наступила полночь, и мой законопослушный муж применил власть и уволок меня домой, ибо с 12 часов ночи любая агитация запрещалась...

Текст листовки, к сожалению, не сохранился, зато сохранилось мое второе «общественное письмо». Оно помечено 21 марта 1987 года и было направлено на Ленинградское радио. Незадолго до этих событий группа молодежи, возглавляемая симпатичным Алексеем Ковалевым, занимавшимся «экологией культуры», отстояла от разрушения дом Дельвига, теперь они пытались спасти «Англетер». За «Англетер» наша семья болела особенно, ибо Дима наш там дневал и ночевал —  ребята в буквальном смысле ночами дежурили, не пускали строителей, вернее — «ломателей», а я термос и бутерброды готовила... 

Письмо имело название:

«УРОК ДЕМАГОГИИ

Совсем недавно закончился Съезд журналистов, на котором М.С.Горбачев призвал журналистов страны перейти на качественно новую ступень работы, но вот утром 20 марта я включила ленинградское радио и услышала репортаж, ведущийся в таком стиле, который был возможен лет 35 назад, да и то не в эфире — это меня и заставило написать Вам.

Звучал напористый, с прокурорскими интонациями, голос: «Ах, не знаете? А на экскурсии, посвященной Есенину, вы были? Откуда она начинается? Ах, не были! А когда он родился, тоже не знаете? А кто знает стихи Есенина?» Девичий голос начал читать — его тут же прервали: «А какие последние стихи? Ах, опять не знаете?!» Шел настоящий допрос с пристрастием и демагогией: «А почему вы раньше не пришли требовать, чтобы здесь повесили мемориальную доску? А откуда вы знаете, что здание может долго стоять, вы что, специалист? Ах, мама!» и т.д. и т.п.

Ответы ребят не привожу, ибо, практически, слышен был только этот уличающий голос, попытки ребят что-то объяснить тут же прерывались. Зато было дано слово прохожим — наверняка были прохожие и с другой точкой зрения, но их мы не услышали. Ветеран заявил, что он знает, что этот дом старый, потому что еще мальчишкой был, когда Есенин тут останавливался; москвичка сообщила, что только вчера приехала, но что, конечно, раз дом старый, то его надо снести, а третий товарищ, сходу уловив требуемое, убил всех вопросом: «А вы знаете, кто умер 24-го марта 1888 года? Не знаете? А говорите — литературу любите!»

Я думаю, на этот вопрос не ответила бы и оперативно подковавшаяся по Есенину Зоя Устинова — именно она вела этот репортаж в стиле допросов из старых фильмов. Но сегодня уже 1987 год!

Мы много говорим сейчас о перестройке, об изменении психологического климата, о гласности, о нашей молодежи, часто сетуя на ее пассивность. Но вот появилось молодежное движение, по-моему — прекрасное, появилась «Группа спасения», цель которой — максимально сохранить исторический облик нашего города. Ни для кого не секрет, как страшно пострадали некоторые города от этого бездушного разрушения, ломать — не строить. Совсем недавно эти ребята спасли дом Дельвига. «Группа спасения» имеет определенные права, и когда стало известно, что собираются сносить «Англетер», не имея на это необходимого разрешения от Министерства культуры (дом этот входит в охранную зону), ребята из группы сообщили об этом студентам некоторых ВУЗов.

Молодежь горячо откликнулась, ребята дежурили там днем и ночью, пытаясь защитить свой город от НЕЗАКОННОГО разрушения. Осознав свою ответственность граждан, приняв за чистую монету призывы быть активными, поверив, что они действительно что-то могут, они послали телеграмму в ЦК, ходили на прием к депутату в Горисполком. В Горисполкоме с ними долго разговаривали и обещали, что бумага с разрешением будет (насколько я в курсе, она действительно пришла, хотя уже и после сноса).

Как же освещает эту ситуацию журналист?

Всеми силами она хочет уверить радиослушателей, что перед нею — группа каких-то неорганизованных подростков, каких-то, простите, недоумков, которые даже не знают (вот ужас!), откуда начинается экскурсия об Есенине, а после этого еще чего-то там хотят. Чего хотят — высказать  этого им не дают. «Только ловят», — как справедливо выкрикнул девичий голос. Причем говорится все в недопустимом тоне, унижая их достоинство.

Кстати, совершенно непонятно, к чему вообще весь этот допрос, когда речь идет (вернее — шла!) о другом — о сохранении исторического облика города! Действительно, почему финны должны пить нашу водку именно здесь? А если уж все-таки здесь, и фасад гостиницы, как нам обещают, будет полностью восстановлен, то зачем сначала нужно его разрушить? В городе очень много домов, из которых полностью вынималась начинка, а стены оставались старые.

И вот вместо того, чтобы быть хорошо подготовленной к разговору именно на эту, интересующую ребят тему, поговорить с ними как старший и компетентный товарищ, тоже заинтересованный в сохранении нашего любимого города, Зоя Устинова решает «поставить их на место» и учиняет нелепый допрос, заглушая в самом начале то еще неокрепшее благородное гражданское чувство, чувство ответственности, на нехватку которого мы постоянно сетуем.

Полагаю, что вред от этого неумного (мягко говоря) репортажа учесть трудно. Я сама — из поколения 60-х, того самого, которое вдохнуло «глоток свободы» (с нами, правда, так не церемонились — помните разогнанный митинг по поводу Пикассо на площади Искусств?) И я счастлива, что поколение наших детей начинает ощущать себя личностями, что оно теряет свою аполитичность, что они становятся настоящими Гражданами. «Нам всем надо учиться демократии» (М.Горбачев).

Менять методы и стиль работы должны и журналисты. Так давайте же учиться, не давите в зародыше прекрасных чувств у наших ребят, не унижайте их, не лицемерьте с ними, не давайте им уроков демагогии, подобных описанному — тогда будет кому продолжить начавшееся обновление общества, тогда надежды наши будут осуществляться.

Не мне объяснять работникам радио, какое это могучее средство пропаганды, как важно точно комментировать какое-либо событие, как важно правильно его осветить. Для конструктивного разговора с молодежью в наше время требуются не только профессиональные, но и определенные человеческие качества, иначе результат получится обратный, как в данном случае.

Я предлагаю проанализировать этот материал «Ленинградской панорамы» с позиции задач воспитания сегодняшнего поколения и сделать из этого определенные выводы.

Ленинград, 197061

ул.Скороходова. дом 30 кв.10

Лурье Эрлена Васильевна

Копия письма посылается в Москву, в Гостелерадио».

На это свое послание я получила короткий ответ от самой Зои Устиновой, привожу его полностью:

«Уважаемая Эрлена Васильевна!

Конечно же, мы, журналисты, меняем стиль работы и счастливы, что в условиях гласности и демократизации общества получили право иметь и свою точку зрения.

Теперь я свой репортаж сделала бы иным, многое ведь прояснилось, центральная печать сумела во всем разобраться, а мы были первыми.

Кроме того, журналистам раньше не приходилось бывать в подобных ситуациях. Действительно, все мы учимся демократии.

Вот только в одном Вы не правы — я отнюдь не за то, чтобы разрушали и предавали наши архитектурные и духовные ценности. Что касается моего тона, то, увы, там на площади я видела размалеванных девиц и весьма подозрительных молодых людей с расширенными зрачками.

Не разглядела, что это был наносный слой. Не попались мне, к сожалению, настоящие ребята.

А теперь два слова о Вашем тоне. Ваше письмо в мой адрес едва ли можно назвать уважительным, слишком оно... с окриком, что ли?

Заместитель главного редактора

Главной редакции информации,

Заслуженный работник культуры РСФСР

Подпись»

Оставляю этот беспомощный лепет без комментариев...

Нет, не могу без комментариев — душа горит!

Это надо же — без центральной печати она разобраться не может! И это замглавного редактора! Выходит,  если человек по сути прав, но — «девица размалеванная» — так что? Для нее уже и не человек. И на суть — наплевать. И вот после такого хамства по отношению к ребятам она требует к себе уважения! Как же, заслуженный работник культуры. КУЛЬТУРЫ! А сама... 

Ну да ладно, Бог с ней...

 

Ельцин и другие

 

К Ельцину в народе есть мистическая любовь,  некий царский комплекс: придет батюшка и спасет... Он, конечно же, не политик. Ельцин — лидер харизматический.

«Невское время», 18.05.91

 

Тем же 1987 годом помечена и ходившая по рукам речь Ельцина в бытность его Первым секретарем  Московского комитета партии. Надо сказать, что москвичи любили своего нового энергичного и демократичного руководителя,  который ездил на трамваях, заходил в обычные московские магазины и вообще «болел за народ».

Эта речь относится ко времени, когда, с одной стороны, еще сохранялась вся традиционная чиновно-партийная иерархия с непременными реверансами в сторону «вышестоящих товарищей», с другой — уже можно было позволить себе сказать нечто, раньше никак не принятое:

«Товарищи, как на всех присутствующих, доклад М.С.Горбачева на меня произвел большое впечатление. Тот героический путь, который прошел наш народ за 70 лет построения соцобщества, отражен в докладе со всей своей сложностью.

...Да, трудно переоценить значение перестройки для нашего общества, судеб социализма на земле. Да, именно сейчас решается вопрос...

...Михаил Сергеевич предлагал мне отложить обсуждение этих вопросов по окончании юбилейных торжеств, НО Я ДУМАЮ, что ...

...Трудно объяснить рабочим завода, почему на 70-м году его, пролетариата, политической власти он должен стоять в очереди за сосисками, в которых крахмала больше, чем мяса, а на ваших столах, товарищи, есть и балычок, и икорка, и другие деликатесы, полученные без хлопот там, куда его, рабочего, близко не пустят. Как я должен объяснить это ветеранам и участникам гражданской войны, которых и осталось-то по пальцам перечесть?! Вы видели список продуктов их праздничного заказа? А мне принесли, показали, и каково мне выслушивать их, когда они говорят, что это объедки       с праздничного стола? Вы понимаете, товарищи, чей стол они имеют в виду.

Как я должен смотреть им в глаза? Ведь это они не щадя жизни завоевали и вручили нам власть. Что же  теперь могу им ответить? Может, товарищ Лигачев мне подскажет?     Я думаю, товарищи, что все эти, как их называют в народе, кормушки являются наследием застойного периода в нашей жизни, и с этим явлением пора кончать.

...Не надо, тов. Лигачев, на меня кричать, и поучать меня не надо, я не мальчишка, и  у меня такая принципиальная позиция, и я должен сказать вам, товарищи, со всей откровенностью, что трудно работать, когда вместо конкретной товарищеской помощи получаешь назидания и окрики, и в этой связи, товарищи, я вынужден просить Политбюро избавить меня от мелочной опеки Раисы Максимовны, от ее почти ежедневных звонков и нагоняев».

Неукротимый ельцинский характер и разногласия с Горбачевым (и его женой) привели к тому, что с поста Первого секретаря Ельцина сняли. Но москвичи  его не забывали и даже, как позже увидим,  пытались за него бороться... А фраза тупого консервативного Лигачева «Борис, ты не прав!» несколько лет бытовала в нашей речи, как, впрочем, и другое его высказывание: «Чертовски хочется поработать!» Мало он поработал, уничтожив уникальные, тогда еще советские,  виноградники...

Кстати, эта антиалкогольная кампания обошлась бюджету потерей 10 млрд рублей в год и более чем что-либо, как сказано у политолога Соловьева, «обнаружила беспомощность Горбачева, породив бесчисленные анекдоты, самый короткий из которых горбачевское прозвище — “безалкогольная бормотуха”». Действительно, у нашего Михаил Сергеича имелась странная способность долго что-то произносить, ничего при этом не сказав. От него  остались выражения  «процесс пошел», слитно произносимое «пир духа» и слово «начать» с ударением на первом слоге, которое с энтузиазмом стало повторяться политиками рангом поменьше. 

В результате филологи не выдержали издевательства политиков над русским языком и в телевизионном эфире начали обсуждение идеи создания для депутатов карманного словаря с ударениями, а для особо отличившихся  придумали звание — «Русский лапоть». Тут же привели очередной перл одного из наших первых лиц: «Лучше водки хуже нет!» Все очень веселились...

 

Экспресс-хроника

 

Я на мир взираю из-под столика...

Век двадцатый, век необычайный,

Чем ты интересней для историка,

Тем для современника печальней.

Николай Глазков

 

«Экспресс-хроника» начала выходить с 1 августа 1987 года. Это тоже был самиздат, но уже не караемый властями —  наступила официальная гласность. У меня сохранился 51-й номер журнала от 24 июля 1988 года — 18 скрепленных тонких, почти папиросных машинописных страниц. Притом очень плохо читаемых, наверное, какой-нибудь 10-й экземпляр. Оглавление занимает почти две страницы, в нем более 5О строчек, так что привожу его в сокращении:

«События недели

Положение в Армении и Нагорном Карабахе 

Положение крымских татар

Митинг против «Памяти» в Ленинграде

Экологический марш в Литве

Побег Я.Муцениекса из психбольницы

Протесты против строительства метро в Минске

Забастовка в Великих Луках

Положение политзаключенных

Левко Лукьяненко

Пятрас Гражулис

Константин Карманов

Имена заключенных 3-й зоны

Известия Комитета в защиту Паруйра Айрикяна

Религиозные проблемы

Из черного списка

Зарубежные новости

Разное

Самиздат

Советская пресса

Письма и обращения

Документы

Оценки и комментарии

Последние сообщения».

Как только объявили Гласность, зашевелился весь Советский Союз, только в одном номере этой «Экспресс-хроники» о своих проблемах заявили армяне, крымские татары, украинцы, литовцы, латыши, грузины…

Самые горячие новости шли из Армении.

Напомню, что НКАО — Нагорно-Карабахская автономная область, где исстари жили армяне, формально принадлежала Азербайджану, внутри которого она оказалась. Азербайджанцы проводили политику выдавливания армян, закрывая армянские школы, заселяя азербайджанцами земли и т.д. Карабах добивался самостоятельного, независимого от Азербайджана статуса. Взрыв начался с кровавой резни в Сумгаите, на которую Горбачев,  в сущности, никак не отреагировал. А потом во время заседания ПВС повел себя так, что вызвал шквал телеграмм протеста против своего «недостойного поведения». Можно сказать, что все началось с ослабления центральной власти. И в Карабахе, и по всей стране, что мы сейчас и увидим. 

Итак — события в Армении за одну только июльскую неделю 1988 года:

«Ереван.В среду 20 июля в 18 часов у Матенадарана начался митинг, в котором участвовало около полумиллиона человек. Депутаты Верховного Совета СССР, писатели С.Капутикян и В.Петросян, участвовавшие в заседании ПВС (Президиума Верховного Совета) 18 июля, осудили принятое на заседании решение о сохранении статуса НКАО, но высказывались против забастовки как метода борьбы. Собравшиеся не поддержали их. Приняли решение провести двухдневную забастовку протеста. Некоторые из выступавших требовали также отменить Указ ПВС СССР о лишении П.Айрикяна советского гражданства.

В четверг и пятницу (21-22 июля) бастовало около 70% предприятий и учреждений Еревана. Работали магазины и часть общественного транспорта.

В других городах Армении в эти дни тоже прошли забастовки.

В четверг 21 июля состоялся еще один многотысячный митинг, на котором представители комитета «Карабах» призвали работников ереванских предприятий и учреждений посылать в ПВС СССР телеграммы протеста против принятого ими решения. Во многих телеграммах осуждается недостойное поведение депутата Горбачева на заседании ПВС. Сотрудники Ереванского НИИ математических машин осудили в своей телеграмме также и указ ПВС о лишении П.Айрикяна советского гражданства.

21 июля ереванская газета «Коммунист» опубликовала статью с резкими нападками на комитет «Карабах».

Как стало известно, в ночь на 8 июля были задержаны ереванцы А.Оганесян, А.Погосьян, В.Меркарарян, Г.Саркисян. Они фотографировали сцены нападения войск на демонстрацию в аэропорту Звартноц 5 июля. Каждому из них было назначено 6 суток административного ареста.

Степанакерт. Здесь решено продолжать забастовку вплоть до положительного решения карабахского вопроса. По сообщению объединения «Национальное самоопределение», работников типографии, где печатается областная газета «Советский Карабах», выводили на работу под конвоем. В среду 20 июля газета не вышла.

Баку.Здесь всю ночь с 19 по 20 июля рядом с армянскими кварталами проходило празднование по случаю решения, принятого ПВС СССР».

Через полгода, в декабре, в Армении случилось страшное землетрясение. Существует гипотеза,  что отрицательная энергетика, возникшая  во время кровавых событий в Карабахе, спровоцировала природные силы — город Спитак был разрушен полностью.  Случилось это ночью, и огромное количество жителей Армении оказалось под обломками домов. На эту трагедию отозвался весь мир — все слали свою помощь, все выражали соболезнование, в Питере собирали деньги и теплые вещи — все помогали, чем могли.

И только питерские азербайджанцы — студенты сельскохозяйственного института, жившие в общежитии в Пушкине, устроили большой праздник с песнями и плясками...  Я не знаю, как можно обозначить этот поступок... Он находится за пределами нормальной человеческой реакции.

Вообще в те годы что-то происходило везде:

 

«Нижняя Баканка (Краснодарский край). Однодневная демонстрация-голодовка шестисот крымских татар с требованием восстановить на работе уволенных ранее забастовщиков.

Бахчисарай. Демонстрация протеста против несправедливого суда. Плакаты: «Позор советскому суду!» «Позор наследнику Вышинского!» [Вышинский — прокурор на сфабрикованных сталинских политических процессах].

Львов. Проблемы Народного фронта и Хельсинкского Украинского сообщества.

Киев. Митинг памяти жертв сталинского террора...

Одесса. На еженедельную встречу Демократического союза содействия перестройке был послан автобус с «воинами-афганцами», которые угрозами и антисемитскими выходками сорвали встречу, а когда активист ДССП попытался получить объяснение  у городских властей, то в ответ услышал: «Ну что вам еще непонятно? Еще раз соберетесь — будем бить».

Вильнюс. Митинг протеста против дальнейшего расширения строительства Игналинской АЭС.

Рига, 16 июля— двадцатитысячный митинг, посвященный латвийской национальной символике. Были подняты красно-бело-красные флаги времен независимости Латвии.

Рига, 21 июля— десятитысячный митинг, посвященный 48-й годовщине провозглашения в Латвии советской власти. В знак траура по утраченной 48 лет назад независимости Латвии были подняты черные флаги.

Минск— протесты против строительства метро. Требование предоставить место для свободного обсуждения экономических, политических и социальных проблем. Собрали более тысячи подписей.

Псков— выступления «зеленых».

Великие Луки— забастовка транспортников.

Свердловск...

Куйбышев...

Тбилиси...»

И Ленинград, конечно же, тоже — я просто оставила его «на десерт». Из Питера целых пять сообщений, тут уже сокращать ничего не буду. Такие до боли знакомые темы!

«Ленинград, 11 июля. Митинг, на котором обсуждалась идеология и деятельность «Патриотического объединения «Память», состоялся в ленинградском отделении Института востоковедения АН СССР. С резким осуждением «Памяти» выступили известные ученые Дьяконов, Юзбашьян, Узунова, Юхнова и др. Некоторые на выступлениях утверждали, что городские власти покровительствуют «Памяти».

Ленинград, 17 июля. На Дворцовой площади состоялась сидячая демонстрация ленинградских политических и культурно-экологических клубов в поддержку требований Нагорно-Карабахской автономной области. Участвовало около четырехсот человек, в том числе армяне и азербайджанцы. Составлена телеграмма в адрес ПВС СССР, в которой предлагается временно передать НКАО в непосредственное подчинение Верховному Совету СССР. Телеграмму подписало более трехсот человек.

Ленинград, 18 июля. Александру Богданову назначено 15 суток административного ареста по ст.165 Кодекса РСФСР об административных правонарушениях. Он организовал сбор подписей в адрес Политбюро ЦК КПСС с требованием «пресечь шовинистическую пропаганду, проводимую объединением «Память». Авторы письма обвиняют руководство ленинградской организации КПСС и правоохранительные органы города в покровительстве объединению.

 Кроме того, 11 июля А.Богданов создал так называемую «Стену демократии». Еженедельник «Воскресенье» № 12 (17 июля) сообщает: «У костела на Невском проспекте начала функционировать «Стена демократии». Организатор акции Александр Богданов на заборе, ограждающем здание костела, вывесил около 25 плакатов перестроечного характера. По другим сообщениям в том же номере «Воскресенья», в последующие дни А.Богданов менял тематику экспозиции на «Стене демократии».  

Ленинград, 19 июля. Предпринята попытка сорвать выставку-продажу работ независимых ленинградских художников у здания бывшей Городской думы на Невском проспекте. Сотрудники милиции потребовали от художников снять свои работы и разойтись по домам. Тогда трое из художников — Виктор Федоров, Алексей Искра и Юрий Казак — сели на землю, сцепившись руками. Через 15 минут это место было окружено усиленными нарядами милиции, наготове стояли милицейские микроавтобусы. «Операцией» по задержанию художников руководил подполковник милиции Голобородько, участвовавший в разгоне митинга у Казанского собора 28 мая этого года. Однако активный протест горожан, выступивших в защиту художников, вынудил милицию удалиться, и выставка-продажа была продолжена.

Ленинград, 20 июля. На митинге Патриотического объединения «Память»  в Румянцевском саду один из ораторов выступил с резкими нападками на тех, кто «настроен против комитета госбезопасности». На митинг пришли члены некоторых неформальных клубов  города (около 20 человек), которые начали скандировать: «Нет — фашизму!» На груди многих из них висела табличка «Я — еврей». В завязавшейся потасовке неформалы были вытеснены за пределы площадки. Милиция стояла в стороне и наблюдала за происходящим. На вопрос корреспондента «Экспресс-хроники», почему сотрудники милиции не остановили драку, заместитель начальника Василеостровского РОВД Карелин ответил: «Я ничего не видел».

Из остальных обширных материалов «Экспресс-хроники» не могу не привести три обращения к читателям.

Первое — по поводу личности, которая занимала умы соотечественников несколько десятилетий подряд. Фигура Солженицына  в том или ином контексте постоянно появляется и в этих записках  — обойти ее невозможно:

«Экспресс-хроника» проводит сбор подписей под кратко сформулированным мнением о необходимости опубликовать в СССР «Архипелаг ГУЛАГ» и предоставить Александру Солженицыну возможность вернуться на Родину».

Далее идет текст и технические подробности сбора подписей.

Второе обращение  — в защиту опального Ельцина:

«В Политбюро ЦК КПСС направлено Открытое письмо «от москвичей и гостей столицы», датированное 7 июля. В письме содержится требование «политической реабилитации» Бориса Ельцина. Под письмом стоит свыше ста подписей. Сбор подписей продолжается».

И третье — от редакции:

««Экспресс-хроника» распространяется БЕСПЛАТНО. На выпуск одного экземпляра редакция затрачивает  около 2,5 рублей. Пожертвования в фонд «Экспресс-хроники» можно передавать непосредственно в редакторскую группу или отправлять почтовым переводом по адресу...»

Напоминаю — в этом номере «Хроники» отражены события всего лишь одной недели лета 1988 года.

 

(Продолжение следует)

**

http://www.cogita.ru/a.n.-alekseev/publikacii-a.n.alekseeva/erlena-lure-gluhoe-vremya-samizdata-8-vremya-peremen-o-prognozah-i-predskazaniyah-avgust-devyanosto-pervogo-poka-zhivu-2014-nadeyus

 

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (8). Время перемен: О прогнозах и предсказаниях. АВГУСТ ДЕВЯНОСТО ПЕРВОГО. Пока живу — надеюсь

 

Вы здесь: Главная / Блог А.Н.Алексеева / Тексты других авторов, впервые опубликованные А.Н.Алексеевым / Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (8). Время перемен: О прогнозах и предсказаниях. АВГУСТ ДЕВЯНОСТО ПЕРВОГО. Пока живу — надеюсь

Info

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (8). Время перемен: О прогнозах и предсказаниях. АВГУСТ ДЕВЯНОСТО ПЕРВОГО. Пока живу — надеюсь

Автор: Э. Лурье — Дата создания: 27.08.2014— Последние изменение: 27.08.2014

Участники: А. Алексеев

Продолжение публикации книги Э.В. Лурье «Глухое время самиздата». «…Мы больше не рабы! Увидел мир воочью — / Мы больше не рабы, и нас не задавить / Ни страхом, ни стрельбой. Вдохнули мы свободу / И больше никогда нас не загнать в ГУЛАГ... / Шли к площади толпой, а разошлись — народом, / Кровавый флаг сменив на свой, российский флаг» (Э. Лурье).

 

ЭРЛЕНА  ЛУРЬЕ

 

ГЛУХОЕ ВРЕМЯ САМИЗДАТА

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

 Папки с машинописью

ВОКРУГ ЖИВОПИСИ

    Наши знакомые

    «Дело Глазунова»

    Художники и власть

РЕПРЕССИРОВАННАЯ ПОЭЗИЯ

    «Литературные папки»

    Осип Мандельштам

    Марина Цветаева

    Борис Пастернак

    Анна Ахматова

    Николай Гумилев

    Иосиф Бродский

    Александр Галич

    «Прометей свободной песни»

ВОКРУГ ЛИТЕРАТУРЫ

    Антисоветское литературоведение

    Бандитский шик «Алмазного венца»

    Письма Солженицына

ПРОРЫВ НЕМОТЫ

    Подвижница

    Книга великого гнева

ПАРАНОИК У ВЛАСТИ

    Темный пастырь

    Открытое письмо Сталину

    Большой террор

    Смерть тирана

ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН

    В ожидании весны

    Совесть нации

    Последний генсек

    Ельцин и другие

    Экспресс-хроника

   О прогнозах и предсказаниях

    Август девяносто первого

    Пока живу — надеюсь

ВЕЧНАЯ ТЕМА

    Еврейский вопрос

    «Цветы зла» на почве гласности

    За и против истории

    Родословная вождя

Post scriptum

**

См. ранее на Когита.ру:

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (1). Папки с машинописью. Вокруг живописи

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (2). Репрессированная поэзия: «Литературные папки». Осип Мандельштам. Марина Цветаева

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (3). Репрессированная поэзия: Борис Пастернак. Анна Ахматова. Николай Гумилев

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (4). Репрессированная поэзия: Иосиф Бродский. Александр Галич. «Прометей свободной песни»

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (5). Вокруг литературы… Прорыв немоты…

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (6). Параноик у власти...

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (7). Время перемен: В ожидании весны. Совесть нации. Последний генсек. Ельцин и другие. Экспресс-хроника

 (Внимание! Если при клике мышкой на название материала Когита.ру Вы получите ответ: «К сожалению, по запрошенному адресу мы ничего не нашли», не смущайтесь и пойдите в конец открывшейся страницы, где сказано: «Возможно, Вы искали…» и соответствующее название. Кликните по нему и выйдете на искомый материал. А. А.)

 

О прогнозах  и предсказаниях

 

Единственный способ предсказать  будущее с какой бы то ни было точностью — это когда на него смотришь сквозь довольно мрачные очки.

Иосиф Бродский

 

 Аналитическая статья Владимира Соловьева «Гласность: пир во время чумы» («Время и мы» № 100, 1988) подводит некоторые итоги прошедшего времени и прогнозирует дальнейшее развитие событий. 

«Неудачная попытка Горбачева пробудить русский народ от летаргического сна разбудила, однако, другие народы империи: побочный и крайне нежелательный для Кремля эффект либерализации — возникновение на национальных окраинах империи центробежных, антиимперских, деструктивных тенденций.

...Русская империя склоняется к закату, и ее идеологическая, демографическая деградация носит исторически неизбежный, фатальный характер. Никакие паллиативы ей не помогут, никакие полумеры не спасут —  лечить можно больного, даже тяжело больного, умирающему лечение не поможет, даже если бы у его постели дежурил более квалифицированный и последовательный эскулап, чем Горбачев.

...Россия — опытное поле, какие только эксперименты тут ни  производились:  от военного коммунизма — к НЭПу, от НЭПа — к неорабовладельческой модели Сталина и т.д. Иначе говоря, русская история движется не по инерции, а по закону контрастов — ее кидает из стороны в сторону, как пьяного.

Горбачевская эпоха подходит к концу, независимо от того, останется он у власти или будет смещен и объявлен козлом отпущения за хаос, в который вверг страну. Оба варианта возможны.

...Горбачев занял высший пост, когда необходимость в реформах остро ощущалась на всех уровнях советского общества. Он оказался во главе «революции», которая вскоре натолкнулась на сопротивление человеческого материала и запуталась в собственных противоречиях. Не в силах справиться с прошлым, эта революция из Кремля стала откатываться назад.  Из полководца Горбачев превратился сначала в знаменосца, а потом в знамя — в символ надежд, которым не суждено сбыться.

...Есть анекдот о том, что после перестройки будет перестрелка, а потом — перекличка. Перестрелка уже началась — со снятия Ельцина, но еще не закончилась. Уцелеет ли в ней Горбачев — любопытно, но не настолько, как судьба самой империи, управлять которой в разбуженном состоянии намного труднее, чем когда она находится на транквилизаторах. Загнать выпущенного джинна обратно в бутылку неимоверно сложнее, чем держать бутылку в закупоренном состоянии. Вот почему возврат к «брежнему» бюрократическому правлению уже невозможен.

 Перед распадом империи на ее сцену, несомненно, выйдут «спасители отечества» с силовыми приемами, правой идеологией, возможно, шовинистически окрашенной. Но все это уже и не так важно с исторической точки зрения — появление младотурок будет значить вовсе не спасение, а неизбежный конец этого политического анахронизма, который задержался на исторической сцене, как Майя Плисецкая — на балетной.

Так, во всяком случае, было в истории прежде: к крайним мерам прибегают тогда, когда они уже не могут помочь».

 

Давно болеет Правда на Руси...

Боюсь, залечат лекари-невежды.

«Не бойся, не надейся, не проси».

Я не прошу, но страшно без надежды.

 

Собственно, ничего другого, как надеяться, что и на этот раз «пронесет», нам не оставалось — теперь известно, насколько близким к действительности оказался написанный Соловьевым сценарий...

Обстановка в стране накалялась… Брожение умов, стояние в очередях, перебои с продовольствием... На так называемые основные продукты стали выдаваться талоны — «подделка, купля и продажа преследуется по закону» (если кто не знает — от карточек талоны отличаются отсутствием строгой нормы). В наш семейный фотоальбом  вклеен  целый «единый талонный блок» на июнь 1991 года: четыре талона — на мясо, три  — на колбасу и по одному на муку и масло — животное и растительное. К такому блоку необходимо было иметь «визитную карточку покупателя» —  с фотографией и круглой печатью. Талоны выдавались даже на спиртное — в месяц на «среднестатистического потребителя» полагалось по две бутылки вина и водки...

Я, конечно, не помнила бы этих подробностей, если бы не желание моего системного мужа оставлять на память подобные «знаки времени» — событий хватало. На этой же странице фото — я в толпе на Дворцовой площади. На заднем плане  видны лозунги. Под снимком надпись: «31 марта на митинге в поддержку шахтеров». Помню сообщения о шахтерских маршах и несущееся из телевизора грохотанье их касок о  мостовую… На память о шахтерских забастовках у нас осталась листовка:

 «СОГРАЖДАНЕ!

ХВАТИТ ТЕРПЕТЬ циничные действия правительства Горбачева, направленные против своего народа, для укрепления советской социалистической системы. Сегодня только отставка этого коммунистического правительства способна удержать наше общество от катастрофы. Немедленная отставка президента и правительства СССР, роспуск Съезда Народных депутатов СССР и передача власти Верховным Советам республик — это основные требования забастовки шахтеров».

Перечислив бастующие шахты (Кузбасс — 71 шахта из 76; Воркута, Инта — 15 из 18 и так далее, всего названо 217 прекративших работу шахт) и объяснив, что словесной и материальной помощи теперь недостаточно, авторы листовки  заканчивают призывом к ВСЕОБЩЕЙ ЗАБАСТОВКЕ.

«Проведение предупредительной политической забастовки 26 марта — это только первый шаг. Если рабочий Питер сумеет подняться на политическую забастовку в ПОДДЕРЖКУ ТРЕБОВАНИЙ  ШАХТЕРОВ, то за ним может пойти вся Россия. 

Подписи:

Представитель Координационного совета стачечных шахтерских комитетов СССР

Представитель Независимого профсоюза горняков СССР

Городской комитет Движения Гражданского сопротивления

Общегородской Центр Рабочего Движения.

 24 марта1991 г.»

С ума сойти — «стачечный комитет СССР»! Жизнь бурлила как никогда, но о том, что Софья Власьевна, как называли советскую власть в диссидентских кругах, может рухнуть, никто даже не помышлял. Хотя у меня давно написался провидческий, как потом оказалось, стишок.

 

Стоит колосс на глиняных ногах.

Он радужными красками раскрашен,

Внутри же темен, запах тлена страшен,

Толкни его — он обратится в прах.

Но он стоит — на глиняных ногах —

И от вселенной требует: «Speak Russian!»

 

А вспомнила я о нем совсем незадолго до зарифмованных там событий.

В 1990 году в издательстве «Художественная литература» появился коммерческий отдел, и я решила напечатать свой первый сборник — «Неслышный крик». До этого, разумеется, нигде не публиковалась, да и не пыталась никогда — у меня ведь в стихах либо «мелкотемье», либо — сами видите что... «Толкни его — он обратится в прах», — действительно,  это уж — слишком… И в мыслях не было, что такое может на моей жизни произойти.

В издательстве еще сохранялись и внутренние рецензенты, и редактура, и прочее, что полагалось иметь  при советской власти, и я, отбирая тексты и опасаясь за судьбу некоторых из них, решила подстраховаться и подсунула редактору этот явно «непроходной» стишок в качестве «собачки Фаворского». Существует легенда, что Фаворский, делая иллюстрации к какой-либо книге, непременно где-нибудь в уголке рисовал собачку. И когда художественный редактор предлагал собачку, которая явно была «не в тему», убрать, Фаворский как бы нехотя соглашался. И все были довольны: редактор тем, что выполнил свою миссию, художник тем, что отвлек его внимание от чего-то другого, что ему хотелось сохранить.

Но редактор моей книжки, несмотря ни на какую гласность, потребовал убрать еще несколько стихотворений помимо «собачки», в том числе и посвященное Высоцкому. Но тут уже я уперлась. Мое нежелание подчиниться привело к тому, что редактор  со мной работать отказался. И я в своем сборнике стала хозяйничать  сама... И вот она — самоцензура! Стишок этот в книжку так и не включила, искренне полагая, что и вправду — это уж слишком

Но не прошло и года, как — о, Господи, какое счастье! — наш прогнивший колосс от внезапного толчка рухнул и «обратился в прах». Вместе со всей капеэснёй! И почти без крови! Кровь — это уже потом… Похоже, интуиция улавливает то, что логическому уму недоступно, и в стихах, которые приходят, в отличие от тех, которые придумываются, бывают прозрения.

Но кроме прозрений существуют и точные предсказания. В уже упомянутой книге Бориса Полякова есть эпизод, где герой в застойные семидесятые получает из-за границы письмо с выдержками из написанных 500 лет назад «Центурий» Нострадамуса: «А вот прозаический отрывок о “революции в октябре”, после которой возникнет “Новый Вавилон” и простоит 73 года и 7 месяцев... Я уже посчитал: это продлится до мая 91-го года. Я не доживу. А  жаль!» 

Автор этой удивительной книги, состоящей из дневниковых записей,  действительно не дожил пяти лет до главных событий нашей жизни. Он умер 24 января 1986 года в Израиле, куда за 10 лет до этого жена увезла его в надежде на чудеса зарубежной медицины. Чуда, к сожалению, не произошло: миопатию — заболевание, при котором у человека постепенно атрофируются мышцы — не лечат нигде. Но несколько лет больному было подарено: когда отказали дыхательные мышцы, его подключили к аппарату «искусственные легкие». С тех пор он лежал в полной неподвижности со стальной трубкой в горле. Говорить не мог, но верная жена Вера совершила подвиг не меньший, считывая слова и фразы с губ и тут же их записывая. Так родилась эта потрясающая книга о Времени, Мужестве и Любви.

Борис Поляков — «Опыт и лепет».    

Поразительно, но дата конца «Нового Вавилона», которую «посчитал» Поляков, оказалась необычайно, неправдоподобно точна — Нострадамус, глядя на нас откуда-то «из глубины веков», ошибся всего на пару месяцев. Советская империя, простояв именно семьдесят три с чем-то года, вдруг пошатнулась и с грохотом, слышимым во всем мире, рухнула.

И развалины ее  будут дымиться еще долго…

 

Август девяносто первого

 

Эти три дня в августе явились Божьим благословением, которое я ощущал физически...

Мстислав Ростропович

 

19 августа 1991 года — в день Преображения Господня — как черт из табакерки вдруг возник ГКЧП (Государственный комитет по чрезвычайному положению), который объявил, что в связи с внезапной болезнью Горбачева (отдыхавшего тогда в Крыму) он берет власть в свои руки.

Это стало началом конца советской империи.

Впрочем, осознание этого произошло позже — поначалу сообщения о военном перевороте (во главе — КГБ, МВД, Армия) повергло страну в шок. Никто ничего не понимал. Газеты не вышли, телевидение передавало «Лебединое озеро», информация по радио отсутствовала...

Из телевизионных каналов только наш питерский не поддался тогда панике и не прекратил информировать нас о происходящем в стране. Мы знали, что в Москве по направлению к  Белому дому идет колонна танков...

И тут на одном из этих танков москвичи увидели рослую, решительную фигуру Ельцина, незадолго до этих событий ставшего Президентом Российской федерации (какие ассоциации: Ленин — на броневике, Ельцин — на танке!). Получив горячую поддержку народа, он встал у руля  давшего течь и уже слегка накренившегося корабля, сменив многоговорливого Горбачева, быстро забытого неблагодарными соотечественниками... 

Вечером того же дня был подписан УКАЗ нового лидера страны:

«Совершив государственный переворот и отстранив насильственным путем Президента СССР, Верховного главнокомандующего ВС СССР М.С.Горбачева, Вице-президент СССР Янаев Г.И., премьер-министр Павлов В.С., председатель КГБ СССР Крючков В.А., министр внутренних дел СССР Пуго Б.К., министр обороны СССР Язов Д.Т., председатель крестьянского союза Стародубцев В.А., первый заместитель председателя государственного комитета по обороне Бакланов О.Д., председатель Ассоциации промышленности, строительства и связи СССР Тизяков Л.И. и их сообщники совершили тягчайшее преступление, нарушив ст.62 Конституции СССР, статьи 64, 69, 70, 73, 72 УК РСФСР и соответствующие статьи Основ уголовного законодательства Союза ССР и союзных республик.

Изменив народу, Отчизне и Конституции, они поставили себя вне закона.

На основании вышеизложенного постановляю:

Сотрудникам органов прокуратуры, Госбезопасности, Внутренних дел СССР и РСФСР, военнослужащим, сознающим ответственность за судьбы народа и государства и желающим избежать наступления диктатуры, гражданской войны, кровопролития, дается право действовать на основании Конституции, Законов СССР и России.

Как Президент России, от имени избравшего меня народа, гарантирую Вам правовую защиту и моральную поддержку.

Судьба России и Союза в ваших руках!

Президент РСФСР Б.Н.Ельцин

22 ч. 30 м. 19.08.91»

Тем же 19 августа подписаны и два обращения наших питерских властей. Обращение к СОГРАЖДАНАМ заканчивается так:

«В сложившихся условиях мы призываем вас сохранять спокойствие и порядок, не допускать ущемления ваших конституционных прав, быть готовыми начать массовую кампанию гражданского неповиновения и бессрочную политическую забастовку».

В другом, весьма неформальном обращении к ЗАЩИТНИКАМ ОТЕЧЕСТВА, есть строчки, в которых слышно отчаяние:

«Друзья! Мы используем, быть может, последнюю возможность, чтобы обратиться к Вашей совести. Подумайте, какая жизнь ожидает Вас и Ваших детей в обществе, развитие которого пытаются повернуть вспять. Хотя бы во имя нашего  общего будущего каждый из Вас сейчас должен сделать свой выбор: или выполнить преступный приказ, или, по примеру Румынской армии, перейти на сторону народа. Мы надеемся на Вашу зрелость, Вашу честь, Ваше мужество, на Вашу ответственность перед народом».

На следующий день обстановка начала несколько проясняться.

Обещанная Соловьевым перестрелка в Москве так и не возникла — Армия отказалась стрелять в народ. Запрещенные к выходу демократические газеты (в Москве — все, кроме «Правды», «Советской России» и «Красной звезды») объединились, и уже в ночь с 20-го на 21-е был выпущен небольшой листок «Общей газеты», который  раздавали защитникам Белого дома и прохожим:

«Наша «Общая газета» рождена нашей общей бедой: в стране совершается антиконституционный государственный переворот. Первое, что сделали заговорщики, изменившие верховной власти, — запретили выход не устраивающих их центральных и московских демократических изданий. Ликвидация свободы информации — самого существенного достижения перестройки — и есть ответ на вопрос о смысле события и целях путчистов. Сомнений нет: они задумали восстановить в стране карательный режим, решили использовать свой последний шанс, сыграть ва-банк. Сегодня они обрушились на печать — завтра в условиях несвободы окажется каждый. ...Время требует объединения. И оно происходит — объединение всех демократических сил во имя подавления мятежа. Это свело и нас — представителей редакций самых различных направлений, единых в одном: демократия должна уметь защищаться».

Защищать демократию примчался из Парижа удивительный Ростропович... Приведу абзац из воспоминаний о тех днях некоего Юрия Иванова, напечатанных в юбилейном номере «Общей газеты», которая за эти годы превратилась в солидное еженедельное многостраничное издание:

 «В 91-м я был помощником-юристом народного депутата РСФСР. Все три дня путча провел в Белом доме. Ждали штурма, и мне доверили короткоствольный «АКС». А 20 августа мне поручили охрану прибывшего в Белый дом Мстислава Ростроповича. Его появление было сильнейшей моральной поддержкой защитникам Белого дома. Такого колоссального воодушевления людей, как в эти трое суток, такого высокого градуса общей духовности я не наблюдал больше никогда...» (Иванов Ю. // Общая газета. 2001. 16-22 августа.  ).

Здесь же помещена облетевшая  тогда весь мир фотография: после тревожной бессонной ночи в Белом доме страж Ростроповича заснул, склонившись на плечо сидящего с его автоматом в руках и тоже усталого маэстро...

А у нас был наш мэр!

Похоже, что Собчак вообще был единственным во всем руководстве,  кто в самые трудные минуты сохранил присутствие духа. Во-первых, юридически грамотно обрисовав положение вещей, он сумел убедить начальника  Ленинградского военного округа не выполнять приказа ГКЧП по введению войск в город; во-вторых, призвал горожан выйти на Дворцовую площадь продемонстрировать свое отношение к происходящему. 

Назавтра, 20 августа, народ со всех сторон начал стекаться на Дворцовую. Огромная площадь была полностью запружена народом, и я навсегда запомнила разлитое над площадью то самое общее  энергетическое поле, которое дает потрясающее ощущение единства (его еще называют эгрегор или — уже по терминологии новейшей физики — лептонное поле).  Собчак «держал пламенную речь» — у меня нет менее банального определения для его тогдашнего выступления, это поистине был его звездный час. Еще неизвестно, как бы все повернулось, если бы не он... Спасибо Анатолию Александровичу за его мужество и вечная ему память! Что имеем — не храним... Это вполне в наших традициях.

По этому поводу нельзя не вспомнить тогдашний стишок о Собчаке Геннадия Григорьева.  Собственно, не столько о Собчаке, сколько о российских нравах — автор как в воду глядел:

 

Надменный, в адмиральском кителе,

Шел гордо к роковой черте

Колчак, рожденный в граде Питере,

Чтоб стать правителем в Чите. 

 

Перекликаются события,

И есть, наверно, тайный знак

В том, что сегодня правит Питером

В Чите родившийся Собчак.

 

Как всё по-нашему, по-русски...

Товарищами из ЧК

Колчак расстрелян был в Иркутске.

Что ожидает Собчака?

 

Собчака ожидало предательство, травля и инфаркт... «Стихи сбываются». Но тогда он был героем дня!

Спустя три дня ГКЧП лопнуло, как мыльный пузырь, и 23-го августа народ снова собрался на площади — снова звучали речи, музыка, кругом улыбки, радостные лица... Мы праздновали нашу победу — тогда это воспринималось именно так. Да, собственно, так это и было.

 

Три окаянных дня и две кромешных ночи —

Запомнить навсегда, чтоб навсегда забыть...

Мы больше не рабы! Увидел мир воочью —

Мы больше не рабы, и нас не задавить

Ни страхом, ни стрельбой. Вдохнули мы свободу

И больше никогда нас не загнать в ГУЛАГ...

Шли к площади толпой, а разошлись — народом,

Кровавый флаг сменив на свой, российский флаг.

 

Кроме стихов, от этого времени у меня осталась бумажка с одной-единственной фразой — видимо, я никак не могла освободиться от впечатлений:

«Я хожу, переполненная тремя августовскими днями, как чаша, переполненная водой, время от времени выплескивая какие-то фразы и строчки, которые я не подбираю от сознания своего богатства, и они исчезают, испаряясь в воздухе, — а может быть, продолжая жить там, невидимо...».

А поскольку я родилась 21 января, а 19 августа — еще и день рождения моего мужа, то возник стишок с такими начальными строчками:

 

Всегда вас ждем, запомните получше,

В день смерти Ленина и в день рожденья путча…

 

 

Пока живу — надеюсь!

 

Будущее истории нам знать не дано.

Ибо дело это не человеческое.

Оставим прожектерство.

Займемся делом — подметем пол.

Александр Мещеряков                                                                                                   

 

Это точно — будущее истории нам знать не дано...

Кто мог предполагать, что ожидало нас всего через полгода? Премьером первого правительства России стал «рыночник» Гайдар, и он, наконец, совершил то, на что никак не решался Горбачев. А зря — тогда это не имело бы таких катастрофических последствий. 

С 1-го января 1992 года были отпущены цены. 

Магазинные полки мгновенно опустели — народ пытался потратить быстро обесценивающиеся деньги. Затем магазины начали наполняться продуктами и барахлом, но цены взлетели и никакие прибавки к зарплате за инфляцией  не успевали — уровень жизни в стране упал в несколько раз.

 К концу января с продуктами было еще плохо, а цены подскочили уже хорошо. А 21-го у меня  юбилей: «У меня теперь морока — / Юбилей во время шока! / Где, чего, на что купить? / Чем гостей моих кормить?» Это зарифмованное приглашение тоже сохранилось в нашем семейном альбоме. После некоторых сомнений выход из положения был найден: «Все решилось невзначай — / Приглашаю вас на чай! / Сей билет на два лица. / Травоядная Овца» (я родилась в год Овцы).

Под приглашением помещена фотография торта ценой 146 рублей — он стоил выше той максимальной пенсии (132 р.), о которой все мечтали всего пару месяцев тому назад, и на которую можно было вполне благополучно жить.

   Это было начало. Продолжение хорошо прослеживается по все круче нарастающей цене городских проездных билетов. Много лет подряд единая карточка стоила 6 рублей, в  феврале 1992-го — 15, а дальше поехало: март — 45, июнь — 75, октябрь — 130, декабрь — 240, апрель 93-го — уже 600 р., сентябрь — 1.500, январь 94-го — 2.300, май — 8.500, июль —16.000, апрель 95-года — 40.000 рублей... Разумеется, цены поднимались не только на проезд в транспорте и говорить о том, как это отражалось на нашей жизни, я не стану — и так все ясно...

Затем инфляция начинает несколько замедляться, в декабре 1997 года цена троллейбусной карточки «всего лишь» 50.000 рублей. Народ начинает потихоньку оправляться от шока, а заболевший от переживаний Президент — от операции, по поводу которой  сильно беспокоился живущий на другом конце земли шаман племени майя  — на странную заметку о его предсказаниях я наткнулась, разбирая свои старые газетные вырезки.

«Шаман майя предсказывает судьбу Ельцина и России.  Предсказатель Омар Али Абрахам Мансанилья близко к сердцу принимает все, что происходит в России, ибо — как сам убежден — в предыдущей жизни был русским проповедником».

Напечатано это было в газете «Известия» за 1996 год, и две трети текста посвящены предстоящей операции Ельцина на сердце. Омар Али определяет наиболее благоприятные для этого дни — с 22 по 25 октября или с 12 по 19 ноября, разбирает действие Луны и Сатурна, дает рекомендации для скорейшего восстановления сил и даже предлагает прислать кое-что из целительного арсенала своих предков.

«Борис Ельцин, как большинство классических Водолеев, очень трудный и недисциплинированный пациент, поэтому процесс его послеоперационного восстановления займет больше времени, чем обычно, и протянется до дня весеннего равноденствия — 21 марта 1997 года, после чего начнется постепенное улучшение, и Президент снова приступит к исполнению служебных обязанностей».

А вот дальше...

Дальше я увидела нечто весьма любопытное, тем более что в 96-м году никто еще и знать ничего не знал ни о досрочном уходе Ельцина с поста Президента, ни об интеллигентном (как сперва было показалось)  кагэбэшном полковнике в штатском:

«Однако через полтора-два года обстоятельства все-таки вынудят его уйти в отставку. К тому времени на политической арене уже появится его преемник, которому нынешний президент сможет передать свои дела, будучи уверенным, что история не повернется вспять и что Россия не свернет с проложенного им курса.

По описаниям мексиканского футуролога, новым лидером России будет человек  45-48 лет, выходец из народа и пользующийся поддержкой широких народных масс, политик социал-демократической ориентации. Социал-демократия по типу Франции времен Миттерана — это ближайшее будущее России, уверяет шаман из племени майя. Возврат коммунизма, по его мнению, русским больше не грозит».

Ко времени написания заметки мы все оглядывались в поисках лидера и — увы — никого не видели... И в голову не приходило, что Ельцин, которого выбрали второй раз только потому, что других  кандидатов, кроме него и Зюганова (чур меня, чур!), просто не было, вдруг может уйти. Да сам он  потом говорил, что до последнего дня все не мог решить, уходить ли ему...

Но факт остается фактом — все верно предсказал этот удивительный мексиканский шаман...  И про Ельцина: операцию перенесет, вернется к работе, но до срока уйдет в отставку... И, главное, про Путина все точно, вплоть до возраста! 

Нет, не зря когда-то в горбачевско-ельцинское время появился у меня еще один стишок со словами надежды!

 

Всегда жила с открытыми глазами

Без розовых очков и темных шор,

Надеясь все же — новый режиссер

Конец счастливый к нашей старой драме

Приделает, пристроит, присобачит,

Короче — нашу жизнь переиначит,

Как в страшной сказке молодой король,

Закованный в своей ужасной маске,

Освобожденный верностью и лаской...

Но дельных режиссеров нет как нет,

И «хэппи-энды» — для других планет.

 

Надежды естественны — после разочарований  в нашем ровеснике Горбачеве наступило горькое похмелье (Чечня!) от  харизматического  Ельцина. И вот на смену им пришел третий — молодой, образованный и динамичный. Хотелось думать, что он пройдет дальше, а ошибок сделает меньше.

 Ясное дело, такую огромную и расхристанную махину, как наша Россия,  сразу не развернешь. Как там у Мандельштама: «Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий, /  Скрипучий поворот руля». 1918 год. Повернули... Теперь вот пытаемся развернуть обратно...

Не так-то это просто.

Сегодня видно — каждый из пытавшихся делал какие-то необходимые шаги  к видимой ему цели,  расчищая путь идущему следом; каждый успел наделать ошибок, каждый не смог — как не может этого никто — прыгнуть выше самого себя... Не будем неблагодарными — скажем им спасибо, они искренне «хотели как лучше». Что поделаешь, ежели у нас все получается «как всегда»... 

Но вы еще не забыли, как робко мечтали мы о свободе? «Может быть, когда-нибудь, в каком-нибудь гипотетическом будущем, кто знает...»

И вот она здесь...

И многие даже не узнали ее в лицо и отвернулись... Но мне она нравится! Свобода  дает самое ценное — ощущение независимости. Именно под этот рефрен: «Свободна я, свободна я, свободна я!» — в  начале 1987 года я вышла на пенсию. Дети выросли, с государством расплатилась — теперь я принадлежала сама себе... Не знаю, как бы я распорядилась своим временем в той жизни, порог которой тогда переступила, но внезапно все изменилось, и моя личная свобода совпала с обретаемой страной общей... Начались те удивительные годы, о которых писатель и журналист Зоя Журавлева впоследствии вспоминала так: 

«Но ведь был же, был «исторический миг», когда мы могли прорваться к самим себе! Восемьдесят восьмой, восемьдесят девятый, девяностый, начало девяносто первого. Было же! Какие речи звучали, какие люди шли тогда по Москве, гордые, сильные, вольные, за руки взявшись, как дети, какие были лица! Увидеть бы сейчас одно такое лицо —  и умереть. Оглядываясь на те годы, я вижу сейчас — какое это было счастливое детство, время словесных заклинаний и клятв, страшной правды о себе и привычной все-таки лжи о себе же, безумных надежд, лопающихся идеалов, зачитанных до дыр “Огоньков”, пронзительной искренности, искреннего вранья, перевернутых судеб, новых имен, взбудораженного сознания...» (Журавлева З. И услышал я иной голос.. М., 1998.  С. 168).

После некоторого опьянения обрушившейся на нас свободой наступило похмелье — прежняя жизнь рухнула, и многие оказались под ее обломками...

Потом потихоньку начали приходить в себя и выбираться на поверхность... Лихорадило еще долго, но сегодня уже понятно: «кто смел — тот и съел»; другие же,  растренированные житьем в неволе, оказались на обочине... Но основная масса — куда денешься? — стала  приноравливаться, реализуя свои ранее скованные режимом способности и, как многие другие, брошенные в воду, я тоже выплыла — стала лепить игрушки. Когда-то я рисовала, и на седьмом десятке мои нереализованные способности вдруг ожили.

Теперь я могла прокормить себя сама. И не только прокормить — а мои поездки? А мои книжки?! Раньше это было бы невозможно...

Раньше наша семья жила так, что до получки вечно не хватало пятерки. А подрабатывать по существующим законам «было не положено» — чего стоит тот эпизод в нашей жизни, когда к нам домой явилась некая комиссия, дабы выяснить, не хочу ли я на свой  черствый кусок хлеба, полагающийся мне от родного государства, масла намазать? И, главное, без разрешения на него заработать?

Комиссию откуда-то вызвал наш нижний сосед-психопат (это не ругательство, а диагноз), которого раздражал слышимый через плохие перекрытия стук от моих по очереди работающих машинок. Вот и он тоже «стукнул», что я шью и печатаю «налево». (Между прочим, шить-то я, действительно, шила — передники, грелки на чайники и прихватки, которые к праздникам разносили по своим отделам и лабораториям мои приятельницы, где все раскупалось — без приработков прожить было трудно).

Но нам повезло — во время прихода комиссии «Веритас» мирно стояла, прикинувшись обычной тумбочкой, а около «Оптимы» лежала машинопись на заводских бланках, — я вполне официально работала дома. Не догадался наш сосед в другие структуры стукнуть! Тогда бы и обыск провели — было ведь что искать! Но, к счастью,  у этих права на обыск не имелось. А у нас, как видим, при советской власти не имелось прав распоряжаться ни собой, ни своим временем, ни своей личной собственностью, мы были обязаны жить так и только так, как нам положено, и ни в коем случае не лучше...

Так что я не могла не оценить появившейся личной  свободы, теперь только от меня зависело, чем зарабатывать, куда ехать, что смотреть, слушать, говорить, читать, писать, издавать... Да, действительно, теперь стало возможным и это тоже — издавать свои книжки. И главное — без цензуры!

 

Все слышнее в душе постоянная строчка —

Никогда не жила так легко и свободно! 

 

Я ТЕПЕРЬ ЖИВУ БЕЗ ЦЕНЗУРЫ!

Это все, о чем я мечтала, я и вправду никогда не жила так легко и свободно, как нынче...

А что касается всего остального...

Тут уж ничего не поделаешь, наша страна — страна крайностей. «Коль любить, так без рассудку, / Коль грозить — так не на шутку»... И так далее — граф А.К.Толстой Россию знал хорошо. Об этом же и у Фазиля Искандера: 

«В России крепкие напитки пьют залпом — в отличие от Европы, где обычно их пьют прихлебывая. Марксизм тоже Россия выпила залпом, пока Европа его пригубляла. Через семьдесят лет мы отрезвели и тут же залпом выпили демократию. Почему в России пьют залпом? Величайшая загадка».

Это точно — выпили залпом и даже не закусили. Так что синдром похмелья присутствует в полной мере... И все-таки...

И все-таки — даже обычный квартирный ремонт ломает привычную жизнь и превращает ее в «выживание». Сколько тратится сил! Сколько вдруг появляется грязи! Сколько выбрасывается ненужных вещей! При этом  непременно куда-то исчезают нужные... А уж если перепланировка и перекладывание полов... Представляете, на сколько времени все это может затянуться? 

Так что же говорить, когда идет такой ремонт по всей громадной стране, да еще капитальный — со сменой строя? И грязь, и кровь, и бардак, и всяческие потери — это неизбежно. И десять лет с точки зрения истории — краткий миг.

Ну, а с точки зрения отдельного человека...  Это уж — кому как. Мне — «зато без цензуры». А по поводу всего остального...

Пока живу — надеюсь!

 

(Окончание следует)

 

 

**

 

http://www.cogita.ru/a.n.-alekseev/publikacii-a.n.alekseeva/erlena-lure-gluhoe-vremya-samizdata-9-vechnaya-tema-evreiskii-vopros-cvety-zla-na-pochve-glasnosti-za-i-protiv-istorii-rodoslovnaya-vozhdya

 

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (9). Вечная тема: Еврейский вопрос. «Цветы зла» на почве гласности. За и против истории...

 

Вы здесь: Главная / Блог А.Н.Алексеева / Тексты других авторов, впервые опубликованные А.Н.Алексеевым / Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (9). Вечная тема: Еврейский вопрос. «Цветы зла» на почве гласности. За и против истории...

Info

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (9). Вечная тема: Еврейский вопрос. «Цветы зла» на почве гласности. За и против истории...

Автор: Э. Лурье — Дата создания: 30.08.2014— Последние изменение: 30.08.2014

Участники: А. Алексеев

Завершаем публикацию книги Э.В. Лурье «Глухое время самиздата». «Как ни скрывался в чуждой вере, / У всех народов и времен / Еврей заочно к высшей мере / Всегда бывал приговорен» (И. Губерман).

 

ЭРЛЕНА  ЛУРЬЕ

 

ГЛУХОЕ ВРЕМЯ САМИЗДАТА

 

Содержание

 

 Папки с машинописью

ВОКРУГ ЖИВОПИСИ

    Наши знакомые

    «Дело Глазунова»

    Художники и власть

РЕПРЕССИРОВАННАЯ ПОЭЗИЯ

    «Литературные папки»

    Осип Мандельштам

    Марина Цветаева

    Борис Пастернак

    Анна Ахматова

    Николай Гумилев

    Иосиф Бродский

    Александр Галич

    «Прометей свободной песни»

ВОКРУГ ЛИТЕРАТУРЫ

    Антисоветское литературоведение

    Бандитский шик «Алмазного венца»

    Письма Солженицына

ПРОРЫВ НЕМОТЫ

    Подвижница

    Книга великого гнева

ПАРАНОИК У ВЛАСТИ

    Темный пастырь

    Открытое письмо Сталину

    Большой террор

    Смерть тирана

ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН

    В ожидании весны

    Совесть нации

    Последний генсек

    Ельцин и другие

    Экспресс-хроника

   О прогнозах и предсказаниях

    Август девяносто первого

    Пока живу — надеюсь

ВЕЧНАЯ ТЕМА

    Еврейский вопрос

    «Цветы зла» на почве гласности

    За и против истории

    Родословная вождя

Post scriptum

**

 

См. ранее на Когита.ру:

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (1). Папки с машинописью. Вокруг живописи

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (2). Репрессированная поэзия: «Литературные папки». Осип Мандельштам. Марина Цветаева

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (3). Репрессированная поэзия: Борис Пастернак. Анна Ахматова. Николай Гумилев

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (4). Репрессированная поэзия: Иосиф Бродский. Александр Галич. «Прометей свободной песни»

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (5). Вокруг литературы… Прорыв немоты…

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (6). Параноик у власти...

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (7). Время перемен: В ожидании весны. Совесть нации. Последний генсек. Ельцин и другие. Экспресс-хроника

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (8). Время перемен: О прогнозах и предсказаниях. Август девяносто первого. Пока живу — надеюсь

 (Внимание! Если при клике мышкой на название материала Когита.ру Вы получите ответ: «К сожалению, по запрошенному адресу мы ничего не нашли», не смущайтесь и пойдите в конец открывшейся страницы, где сказано: «Возможно, Вы искали…» и соответствующее название. Кликните по нему и выйдете на искомый материал. А.

 

ВЕЧНАЯ ТЕМА

 

Еврейский вопрос

 

Если бы нас оставили в покое... Но  думаю, что нас не оставят в покое.

Теодор Герцль,(основоположник сионизма)

 

В Советском союзе «еврейский вопрос» существовал всегда, за исключением, может быть, тех полутора десятков лет после революции, когда за антисемитизм можно было не только штраф получить, но даже попасть под суд.

Но уже в тридцатые годы такая позиция государства стала сходить на нет, а в 1938 году за подписью Сталина появился первый антисемитский документ. Их количество с каждым годом увеличивалось, и ко дню смерти параноика и главного антисемита страны таких документов насчитывалось уже 251. Теперь они стали доступны для чтения — в 2005 году Международный фонд «Демократия» выпустил книгу  «Государственный антисемитизм в СССР. От начала до кульминации, 1938-1953» (сост. Г.В.Костырченко).

Так что все подробности возникновения и насаждения у нас государственного антисемитизма нынче стали известны. А вообще, конечно, тема эта вечная, бесконечная и неподъемная, и я расскажу лишь о тех документах, которые ходили по городу в качестве самиздата и в этом качестве оказались в моей папке под названием «Еврейский вопрос». А начну со своих личных бумаг и отрывков из поэмы «Про это», написанной в 1976 году. Потому что, если помните, «по китайским меркам, лирическая поэзия — документальное произведение... Искреннее чувство не поддается симуляции, его надо испытать». А уж тут испытывать приходилось неоднократно — в этом можете не сомневаться.

 

Я — не еврейка, и я — не русская,

Я — половинка, и это грустно.

Две разных крови во мне текут,

В две разных жизни меня зовут.

 

Две разных крови — тоже не так просто, тоже свои проблемы...

Когда советская власть пала, везде началось обострение национального самосознания.  Так вот, чтобы такие, как я — а им несть числа — тоже имели бы свою нишу, свою «национальную общину», москвичка Татьяна Павловна Калецкая придумала создать «Общество половинок» — не знаю уж, как оно официально будет (если вообще будет)  называться. Денег пока нет, но в надежде на спонсорство богатых полукровок материалы уже собираются — попросили и у меня... Так появилась эта «Автобиография с пятым пунктом»:

«Мои родители — Фаина Львовна Шуффер и Василий Степанович Попов. Я рано их лишилась (в 1943 и 1948 гг.) и мало что могу о них рассказать. Оба они 1905 года рождения, оба, подхваченные общим устремлением этого поколения, приехали в Ленинград учиться, один — из-под Вологды, другая — из белорусского Кричева. Встретились в аудиториях Ленинградского института политпросветработы имени Крупской (ныне Академия культуры) где-то в середине двадцатых годов.

Новая семья в духе времени была настроена интернационально. Отец — сирота, после революции детдом, рабфак, институт, но происхождение его в нашем быту присутствовало довольно ярко: балалайка, охотничьи сапоги, ружье, удочки... На  дачную рыбную ловлю он брал и меня, и любовь моя к лесу, многолетняя байдарка — это наследство отца.

Мама приехала в Ленинград следом за своими старшими сестрами (всего их было пятеро), потом сюда переехали и родители, так что по выходным мы на трамвае ездили к ним в гости. Бабушка и дедушка, разумеется, привезли свой национальный уклад с собой, но дочерей, трое из которых стали комсомолками и затем «партийками», это никак не касалось.   Дед умер еще до войны, бабушка — в блокаду. На память мне достались три куска от дедова талеса, разрезанного — страшно вымолвить — безбожными дочерьми себе на шарфы.

Впервые с проблемой национальности я столкнулась во время войны, в эвакуации, в деревне под Муромом. Впервые почувствовала отторжение обществом — пусть и детским, впервые тогда заставили меня понять, что я — чужая... Но я не понимала, оскорблялась,  иногда теряла контроль и дралась неистово; помню, как к матери пришли жаловаться — здорово досталось девчонке, которая повторила взрослую гнусность.

Бурное продолжение темы происходило уже в Ленинграде, когда началась свистопляска по поводу «космополитов». Одна из теток, всю блокаду проработавшая на радио рядом с Ольгой Берггольц и знаменитым радиожурналистом Лазарем Маграчевым, вместе с ним и другими евреями была оттуда уволена. К чести их блокадного братства могу сказать, что в знак протеста ушли тогда и несколько русских, — наверное, единственный случай такой солидарности.

Как раз в 1948 году мне исполнилось 16 лет, и при получении паспорта я совершила свой первый «гражданский поступок» — принципиально не захотела стать Поповой, хотя фамилия отца явно облегчила бы мне жизнь. Все вместе звучало несколько странно: Эрлена Васильевна Шуффер, русская. Национальность в те времена традиционно писалась по отцу, а мое имя расшифровывалось как «Эра Ленина», ибо я родилась в восьмую годовщину его смерти.

Тем не менее, живя у теток и вместе с ними переживая период «борьбы с космополитизмом», оборвавшийся смертью Сталина на его пике — «деле врачей» — и готовыми бараками для высылки евреев «в целях их безопасности», — я уже в полной мере социально ощущала себя еврейкой и никем другим. Но именно — социально, ибо позади меня никого не было... Отсутствие корней, семейных традиций переживала  болезненно, особенно после поездки в Армению, где национальное самосознание народа развито исключительно сильно.

Мне тоже хотелось чувствовать себя «среди своих», в психологической безопасности; есть такое научное выражение — комфортность принадлежности к группе... На протяжении многих лет я безуспешно пыталась решить эту свою проблему, как-то даже пришла в синагогу, но понята там не была и ушла, глотая слезы обиды... Ощущение неприкаянности, чуждости всем, душевного дискомфорта в этом смысле оставалось долгие годы.

В заключение приведу строчки одного своего стихотворения:

 

И в кого воплощусь? Только б вновь не попасть в «половинки»,

Лучше просто еврейкой на солнечной родине предков!

А уж если в России, то где-нибудь в дальней глубинке —

Чтобы лес и река, и корова своя — у соседки...

 

На солнечной родине предков я была в гостях и, как водится, тоже приходила в Иерусалиме к Стене плача, чтобы затолкать в щель между древними плитами свою маленькую бумажку с просьбой к Всевышнему. Просьба была короткой: «Великий Боже, спаси Россию и ее евреев!»  Шел 1995 год…  В Израиле я чувствовала себя вполне комфортно, «среди своих», но моя карма — жить в России и выхлебать все до самого конца здесь. «Здесь и сейчас»».

И я хлебала, ибо общество очень быстро заставило меня почувствовать себя именно еврейкой…

 

Конец  тридцатых — смятенье, страх

Год сорок первый — всей жизни крах.

В войну впервые мной пережит

Кошмар  понятий «еврей» и «жид».

 

Евреи гибли, как все, в боях,

Но так же в гетто, в печах, во рвах…

Не стало мамы — душа из ран.

Мальчишки в школе: «Скажи — Абхам».

 

Военной вошью ползло в разрухе

Антисемитство, питаясь слухами.

«Спасай Россию, и бей жидов!» –

Такие были, что был готов.

 

Во время войны в среде обывателей ходили слухи, что евреи уклонялись от фронта. Но статистика утверждает другое. У американского исследователя Джошуа Рубинштейна говорится о том, что в ходе войны евреи были отмечены непропорционально бОльшим числом наград, чем бойцы любой другой национальности, отличаясь во всех родах войск.

Да уж, среди евреев не только перебежчиков, но и просто сдавшихся в плен быть не могло в принципе, им оставалось только победить — или умереть… В докладе Хрущева начала 1944 года приводилась национальная структура Героев Советского Союза — евреи в ней занимали четвертое место. И это несмотря на то, что представления евреев к «Звезде героя» зачастую «где-то наверху» тормозились и корректировались — практика известная. На эту же тему мне как-то попалась еще одна, уже послевоенная история: в 1945 году журналистка Мирра Железнова по данным наградного отдела ГлавПУРа подсчитала число евреев — Героев Советского Союза. За что возглавляющий этот отдел полковник получил 25 лет лагерей строгого режима с потрясающей формулировкой: «за разглашение государственной тайны».

Война с огромными потерями была выиграна, но надежды измученного народа на спокойную мирную жизнь не оправдались: солдаты, попавшие отнюдь не по своей вине в окружение и выжившие в плену, сразу оказались в ГУЛАГе, так что разрушенное сельское хозяйство пришлось поднимать женщинам, детям и старикам.

Интеллигенцию сталинские подручные тоже не оставили без внимания, началось с Ленинграда: в 1946 году появилось одиозное ждановское постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», и этот удар по Зощенко и Ахматовой, косвенно отразившийся и на общей литературной ситуации в стране, ясно показал, «кто в доме хозяин».

В 1949 году возникло созданное и раскрученное Берией, Абакумовым и Маленковым так называемое «ленинградское дело», в результате которого помимо расстрела шестерых главных руководителей блокадного Ленинграда были «осуждены и приговорены к расстрелу или длит. тюремному заключению св. 200 парт. и сов. работников Л. и их близкие и дальние родственники» (Петербург-Петроград-Ленинград. БРЭ. 1992. С. 336.). Тогда же уничтожили  уникальный и невосстановимый Музей обороны Ленинграда.

А годом раньше стали набирать силу так называемые «черные годы  советского еврейства». 13 января 1948 года под видом автомобильной катастрофы был убит выдающийся актер, руководитель Еврейского театра и председатель Еврейского антифашистского комитета Соломон Михоэлс. Во время войны ЕАК в помощь Красной Армии собрал по всему миру громадную сумму (45 миллионов долларов), и Михоэлс, будучи  прекрасным оратором, стал широко известен — убрать его открыто Сталин не решился. Теперь руки у него были развязаны, и за оставшиеся пять лет жизни (1948-1953) Сталиным было подписано 190 антисемитских документов — в три раза больше, чем за предыдущие десять.

Ровно через год после гибели Михоэлса, 13 января 1949 года арестовали «главарей  националистического подполья» — 15 членов Президиума ЕАК, половина из которых — пишущие на идиш поэты и писатели. Сталин одним махом сумел расправиться со всей еврейской культурой. Эта акция стала сигналом к «борьбе с космополитами» по всему Союзу, и огромное количество уволенных с «идеологических постов» людей гуманитарных и творческих профессий в одночасье оказалось без работы и без средств к существованию.

В феврале 1949 года знаменитый академик-микробиолог, 90-летний Николай Федорович Гамалея отправил Сталину на эту тему большое письмо:

«Мой долг, моя совесть требует от меня того, чтобы я во весь голос заявил Вам то, что наболело у меня на душе. Я считаю, что по отношению к евреям творится что-то неладное в нашей стране. Судя по совершенно бесспорным признакам, вновь появившийся антисемитизм идет не снизу, не от народных масс, среди которой нет никакой вражды к еврейскому народу, а он направляется сверху  чьей-то невидимой рукой. Антисемитизм исходит сейчас от каких-то высших лиц, засевших в руководстве партийных органах, ведающих делом подборки  и расстановки кадров…», —представляю ту злорадную ухмылку, с которой Сталин читал письмо благородного наивного Гамалеи — если он вообще его читал.

А через четыре года, все в тот  же мистический для советских евреев день — 13 января 1953 года — в газетах появилось Сообщение ТАСС о раскрытии заговора «врачей-вредителей». Врачи кремлевской поликлиники, в основном профессора с еврейскими фамилиями, обвинялись в том, что все они — «убийцы в белых халатах», «агенты иностранной разведки», «участники террористической группы» и вообще «изверги рода человеческого». Нетрудно представить, к чему это привело — люди отказывались лечиться у врачей-евреев, по улицам  стало небезопасно ходить — костры погромов затлели по всей стране. 

Кульминация всего этого кровавого действа должна была проходить накануне Первого мая на Красной площади, где после повешения «убийц» и «террористов» планировалось инспирировать хороший  погром, от которого власти «спасли» бы евреев, выслав куда подальше.

Среди моих бумаг на эту тему нашелся листок из воспоминаний Григория Свирского об Эренбурге, рассказывающий как раз о тех страшных днях:

«В Сибири, Казахстане, Голодной степи уже строили бараки для выселения еврейского населения СССР в день, когда на Красной площади 30-го апреля 1953 года у лобного места вздернут на виселицу «врачей-убийц».

В комбинате «Правды» собрали «государственных евреев» подписываться под статьей, одобряющей высылку всех евреев до грудных детей включительно, чтобы спасти-де их от гнева народа... Лев Кассиль, который вслед за Долматовским, историком Минцем и другими подписал этот документ («А куда денешься?» — ворчал он), рассказывал, как Эренбург поднялся и, ступая по ногам и пошатываясь, пошел к выходу... Он был единственным, кто не поставил своей подписи. На него смотрели с ужасом, как на человека, выпавшего из окна небоскреба.

Илья Григорьевич позже сам рассказывал, что испытал в эти минуты, когда впервые решил воспротивиться воле Сталина, т.е. умереть. «Я думал, меня возьмут тут же, у выхода из конференц-зала... Вижу, в коридоре никого. Ну, думаю, у гардероба... Нет, дали одеться. Вышел, сказал шоферу: «На дачу, самой длинной дорогой» (дача в Новом Иерусалиме). В машине Эренбург писал письмо-завещание».

На этом «собрании государственных евреев» присутствовал писатель Василий Гроссман, который, поддавшись общему настрою, тоже поставил свою подпись — только не под «статьей», как сказано у Свирского, а под письмом Сталину, причем с принципиально другим содержанием. Всю эту историю в своей мемуарной книжке со слов Гроссмана описывает его друг Семен Липкин: 

 «В “Правде” собрались видные писатели, ученые, художники, артисты еврейского происхождения. Минц прочитал письмо Сталину, которое собравшимся предлагалось подписать. Смысл письма: врачи — подлые убийцы, они должны подвергнуться самой суровой каре, но еврейский народ не виноват, есть много честных тружеников, советских патриотов и т.д. <…> Письмо так и не было послано Сталину, вообще оно было задумано не наверху, а оказалось, как нам потом объяснил хорошо информированный Эренбург, затеей высокопоставленных партийных евреев, испугавшихся за свою судьбу со всеми ее привилегиями» (Липкин С. И. Вторая дорога. М., 1995. С. 199).

Возможно, что письмо вождю, написанное в попытке предупредить худшее развитие событий,   спровоцировало появление другого документа, созданного уже в недрах власти. Назывался он «Письмо в редакцию газеты “Правда”». Вениамин Каверин в своей писавшейся «в стол» дневниковой прозе отреагировал на него так: «Я прочитал письмо: это был приговор, мгновенно подтвердивший давно ходившие слухи о бараках, строившихся для будущего гетто на Дальнем Востоке…».

«Письмо», как теперь знаем, было инициировано и отредактировано лично  Сталиным. Оно сопровождалось длинным списком фамилий евреев разного ранга, начиная с члена Политбюро Кагановича и кончая сталеваром Харитонским. Эти 57 подписей требовалось получить во что бы то ни стало — людей вызывали и обрабатывали поодиночке. Кстати, упомянутый Джошуа Рубинштейн сообщает, что четыре человека подписать «Письмо» отказались:

«Илья Эренбург и Вениамин Каверин были не единственными, кто отказался содействовать своими подписями чинимому Сталиным погрому: генерал-майор Яков Крейзер, кавалер многих орденов, герой, руководивший советскими войсками при освобождении Крыма  от немецких захватчиков, и Марк Рейзен, прославленный певец, солист Большого театра, также из принципиальных соображений отказались подписать пресловутое письмо. Но только Эренбург отважился возразить Сталину» (Рубинштейн Д. Жизнь и время Ильи Эренбурга. СПб., 2002. С. 300.).

Далее приводится весьма дипломатичный текст Эренбурга, в котором хорошо знающий Запад писатель предупреждает вождя о неизбежной негативной реакции Европы на публикацию такого антисемитского документа:

«Дорогой Иосиф Виссарионович, я решаюсь Вас побеспокоить только потому, что вопрос, который я сам не могу решить, представляется мне чрезвычайно важным. Тов. Минц и Маринин ознакомили меня сегодня с проектом «Письма в редакцию газеты  “Правда“» и предложили мне его подписать. Я считаю своим долгом изложить Вам мои сомнения и попросить Вашего совета. Мне кажется…», — ну, и так далее. После чего набирающий обороты антисемитский маховик притормозился; но из-за письма или тут, как пишет Рубинштейн, «вмешалось Провидение», неизвестно.

Самые последние и, соответственно, наиболее точные сведения на эту тему имеются в вышедшей в 2008 году документальной книге Б.Я.Фрезинского «Писатели и советские вожди». Архивные изыскания исследователя позволяют буквально по числам проследить путь того пресловутого  «Письма» и понять настойчивость, с которой власть добивалась каждой подписи, по нескольку раз вызывая на разговор особо несговорчивых «потенциальных подписантов». К сожалению, Дж.Рубинштейн ошибался — найденные в архиве документы свидетельствуют, что в конечном итоге «Письмо» подписали все без исключения — в том числе и Эренбург. 

Тем не менее, появление в архивах второго варианта письма и анализ дат прохождения документов по канцеляриям власти дают возможность Фрезинскому сделать уверенный вывод о том, что публикацию «Письма в редакцию» задержали именно аргументированные доводы Эренбурга: Сталину не хотелось ссориться с зарубежными компартиями, и он потребовал подготовить текст с более мягкими формулировками. Но на дальнейшее у него уже не хватило времени:

«Смерть Сталина не дала развернуться сценарию этого дела, согласно которому после публичной казни Е. должны были быть депортированы в Вост. Сибирь на ссыльное поселение» (Народы России. БРЭ. 1994. С. 157.).

И очень возможно, что тут свою роль сыграло именно Провидение, ибо день смерти вождя, как написано в издаваемой еврейской общиной газете АМИ от 30 сентября 2007 года, тоже оказался мистическим: «5 марта 1953 года Сталин, как Гитлер и Аман, умер в день праздника Пурим». Если кто не знает — в Пурим празднуется избавление еврейского народа от гибели.

 А спустя месяц, 4 апреля 1953 года в газетах появилось сообщение МВД СССР о том, что «провокация века» оказалась липой, все выдвигаемые против врачей обвинения являлись ложными, а признательные показания арестованных получены «путем применения недопустимых и строжайше запрещенных советскими законами  приемов следствия». Их пытали…

Не могу удержаться, чтобы не привести связанную с этим днем замечательную историю об астрофизике Шкловском. «Он ехал на работу в предчувствии, что всем им хана, и вдруг у газетного киоска увидел толпу, прочел об оправдании врачей. Перешел на другую сторону, сел в трамвай, приехал домой и записал формулу — самое великое свое открытие! Произошел как бы физиологический процесс высвобождения энергии!» (Гусейнов Ч. Лета к воспоминаньям клонят // Дружба народов. 2006. № 3. С. 189.).

Но были и трагические истории;  например, вернувшийся из заключения профессор Зеленин узнал, что его старший сын,  подполковник медицинской службы, покончил с собой, а младший, не выдержав этого ужаса, психически заболел…

Но мало-помалу общество успокоилось, и многие, видимо, чувствовали некий душевный дискомфорт из-за того, что антисемитская пропаганда так легко их спровоцировала — по рукам ходил говоривший об этом текст. Фамилии профессоров в нем подлинные, Фельдман действительно отоларинголог, разве что профессору Когану  ученую степень снизили. Что касается «Лидки Тимошук», то начало ее славы (и бесславия) началось еще в 1948 году, когда она, будучи лечащим врачом непонятно отчего умершего Жданова, для отвода обвинений в свой адрес накатала «телегу» на консультировавших его профессоров. Несколько лет пролежав невостребованной, эта кляуза, наконец, дождалась своего часа, а  жалобщица получила орден Ленина и превратилась в  национальную  героиню. Но спустя три месяца в немудрящих народных виршах она получила совсем  другую аттестацию:  

 

Дорогой товарищ   Вовси,

Друг ты наш и брат,

Оказалось, что ты вовсе

И не виноват.

 

Дорогой товарищ Фельдман –

Ухо-горло-нос,

Ты держался, словно Тельман,

Идя на допрос.

 

Дорогой товарищ Коган,

Кандидат наук!

Виновата эта погань —

Лидка Тимошук!

 

Надо сказать, что попытки политологов и социологов как-то рационально обосновать и объяснить государственный антисемитизм к успеху не приводили — ни к чему, кроме потерь, он не ведет и никакой логики тут не просматривается. Кроме обычно практикуемого властями отвода агрессии общества в безопасное для правительства русло,  о чем мы читали еще в советских учебниках по поводу погромов в царской России:

 

До революции — тут все ясно:

«Черная сотня» — царизма язва.

Но мы же — красные, первые в мире!

Нам зачем склоки в своей квартире?

 

— Дели и властвуй — во все века.

Спасешь Россию наверняка!

 

Но мы еще в школе учили понятья:

Республики — сестры, народы — братья!

— Братья почти перестали дружить,

А сестры мечтают отдельно пожить.

 

Как ни странно, строчки о готовых сбежать из советской коммуналки «сестрах» появились в те тихие, точнее — глухие годы, когда даже  если где-то что-то и тлело, то в печать не проникало и до нас не доходило. К тому же  «голоса» ловились далеко не везде, например, поблизости от нашего дома находилась мощная «глушилка».  И множество подобных сооружений выли по всему Союзу денно и нощно — электричества не жалели. Но, видимо, соответствующие настроения «носились в воздухе», да мы и сами сталкивались с ними в Прибалтике (особенно в Эстонии), Молдавии, Львове…

 

Постройка на крови и на костях…

С таким фундаментом и стены скверны.

Ведь перекосы в разных плоскостях

Не только неизбежны — непомерны.

А крыша, хоть и в лозунгах — течет.

Нет кровельщиков — делись все куда-то…

Но Управдом послал наверх отчет,

Что дом хорош. Ему идет зарплата,

Жильцы же мерзнут. И живут, костя

Свой ЖЭК и управдома. Тихо вянет

Надежда на тепло. Дом на костях

Им отчим домом никогда не станет.

 

Но если антисоветские настроения тлели в регионах, где власть утверждалась «на костях», т.е., в основном, на окраинах империи, то антисемитские витали уже по всей стране... И если слова «эстонец», «грузин», «татарин» и т.п. в официальных средствах массовой информации никакой эмоциональной нагрузки не несли, то слово «еврей»  практически не произносилось — как нечто не вполне приличное. «Государство» пользовалось в основном двумя эвфемизмами: в бранном варианте — «безродные космополиты», в обычном — «лица некоренной национальности», иногда даже — «лица еврейской национальности», но почему-то никогда просто «евреи».

Как называло евреев в бранном варианте «общество», полагаю, можно не напоминать; а если, например, просто обсуждали, почему не взяли на работу такого-то, то, опять же, не говорилось попросту —  он еврей, а примерно так: у него профиль не тот, у него пятый пункт не в порядке, или даже совсем коротко: у него пятый пункт. Пресловутый «пятый пункт» был у всех — это просто номер графы анкеты, где проставлялась национальность. Национальность — у всех, но «пятый пункт» — принадлежность одних евреев. В царской России судьба человека зачастую зависела от формального вероисповедания, но безбожной советской власти, как и Гитлеру, важна была кровь...

 

Что же касается Пастернака,

Странно, что он не пропал во мраке,

Как Мандельштам, как Михоэлс, Кольцов —

Нет им числа, кто пропал без концов.

Нет им числа… Кровавые пятна

Ввек не отмыть... Ну, фашисты — понятно,

Но если наши, свои?! Невозможно

Это понять моим мозгом встревоженным...

 

Они погибли все: лютеранина Мандельштама замучили (1938), атеиста   Кольцова-Фридлянда и иудея Михоэлса убили впрямую (1940 и 1948), а уцелевшего в свое время православного Пастернака  до смерти довели, т.е. убили  косвенно (1960).

У Губермана имеются подходящие «гарики» на все случаи жизни, нашелся и на этот:  

 

Как ни скрывался в чуждой вере, 

У всех  народов и времен                    

Еврей заочно к  высшей мере                                                                                                                                                                                                    

Всегда бывал приговорен.

 

Господи, как все это грустно! «Если бы нас оставили в покое»... Если бы…

Мой крик души середины семидесятых кончается именно такой надеждой: вдруг случится так, что в скором будущем  

 

Хлам старых взглядов, ненужных традиций,

Вредных привычек — наследие прошлого –

Будет подальше — на свалку  — заброшено!

Тут молодым и придется решать,

Стоит ли ЭТО наследие брать.

Может быть, в угол брезгливо отбросят:

«Антисемитство? Уже не носят!

Долгим был век твой, теперь — выметайся!

В моду входит антикитайство!»

 

Насчет «выметайся» — это, что называется, «маниловские мечтания», но представить ту жутковатую, гнетущую ауру, в которой мы оказались на рубеже девяностых, тоже было никак невозможно.

 

«Цветы зла» на почве гласности

 

Если в кране нет воды,

Значит, выпили жиды.

Фольклор

 

Итак, хотя возникшее в семидесятых  годах «антикитайство» на какое-то время у нас и подзадержалось, но «антисемитство» при этом никуда не  делось. Оно почти не камуфлировалось, но все же не имело такой страшной черносотенной физиономии, как это случилось позже, когда с появлением горбачевской Гласности путы ослабли, и  стало возможным проявлять инициативу.

Демократы — учитесь! Как быстренько самые что ни на есть махровые шовинисты и антисемиты сумели организоваться в пресловутую «Память» — с газетой, листками, выступлениями в  одних и тех же излюбленных местах — и милиция если не охраняла их, то и не трогала... Главным документом, на который они опирались при раскручивании антисемитской истерии, являлись вновь вытащенные на свет фальшивые «Протоколы сионских мудрецов». 

В моей папке имеется несколько скрепленных машинописных страниц: «Фальшивка царской охранки» — глава из книги М.Шахновича «Закат иудейской религии»:

«Еще в 1934 г. Верховный суд в Берне (Швейцария), начатый по инициативе антифашистских организаций и рассматривавший дело по обвинению фашистов — распространителей этих «протоколов» — в шантаже и обмане, выяснил подлинную историю изготовления фальшивки. На суде присутствовали известные ученые и литераторы во главе со знаменитым французским писателем Роменом Ролланом, корреспондентами крупнейших газет мира. В качестве свидетелей выступали русские эмигранты, среди которых был бывший министр Временного буржуазного правительства П.Н.Милюков. Суд признал абсолютно доказанным поддельный и фальшивый характер «протоколов» мифических «сионских мудрецов».

Но все это «спасителей отечества» с шовинистической идеологией ничуть не смущало, они даже выдвигали собственных черносотенных депутатов! Запахло погромом...  «Агрессивное нечто сгущается черною тучей... / Пронесет или нет?  Остается гадать да молиться!»

 Слава Богу, пронесло, но могло и не пронести — стоило кому-нибудь бросить спичку... Ощущение реальности такого поворота событий было настолько сильным, что я, помнится, собрала тогда свое серебро — ложки да стопки (а золота у нас в доме отродясь не водилось) — засунула сверток подальше под книжный шкаф и на всякий случай сообщила об этом по телефону моему младшему, умоляя его эти дни по возможности пересидеть дома (старший сын на еврея не похож)...

 И следующий документ — мое третье «общественное письмо» — протест против происходившего  в то темное безвременье, попытка защититься от надвигавшегося  хаоса (насчет статей уголовного кодекса меня проконсультировали юристы).

«Уважаемая Избирательная Комиссия!

Хотим выразить свое возмущение тем, что в Ленинграде регистрируются в качестве народных кандидатов такие одиозные личности, как Риверов — достойный соратник окончательно себя скомпрометировавшего Д.Васильева, стоявшего у руля антисемитского крыла «Памяти». Риверов совсем не случайно заявил с экрана телевизора: «Евреи меня знают!» — его действительно давно знают и евреи, и не евреи как зоологического ярого антисемита фашиствующего толка.  Утверждая, что антисемитизма нет, а есть русофобия, говоря об оккупации РСФСР (подразумевая — евреями), приглашая посмотреть фильм, где «есть доказательства, что все прошлые еврейские погромы организованы сионистами», фактически призывая к погрому, заранее обосновывая такую возможность и заведомо оправдывая потенциальных погромщиков, Риверов неоднократно нарушил статью 74 Уголовного кодекса РСФСР, в которой говорится о недопустимости разжигания национальной розни. Полагаем, что на сегодняшний день мы имеем достаточно крови по стране, чтобы не понимать, к чему может привести, а вернее — ведет подобная пропаганда с экрана телевизора.

Кроме того, Риверов нарушил и статью 130 Уголовного кодекса СССР, бездоказательно порочаще высказываясь о государственных деятелях Советского Союза А.Н.Яковлеве, Е.М.Примакове и А.А.Собчаке. Можно уже и не говорить о том, что Риверов и его «команда» нарушала все этические и формальные нормы поведения, не считаясь ни с ведущей программы, ни с мнением телезрителей и других кандидатов.

Полагаем, что сказанного вполне достаточно для того, чтобы на основании статьи 14 «Положения о выборах в РСФСР» аннулировать регистрацию Риверова в качестве кандидата и впредь более ответственно подходить к личностям «народных избранников», если мы не хотим получить в составе своего Правительства маленького Гитлера тем же законным путем, каким когда-то пришел к власти и он, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

С уважением…»

К сожалению, на оставшемся черновике письма нет ни даты, ни подписей, которые я тогда собирала...

Не знаю, откуда именно перепечатала я следующий весьма интересный текст с подробным анализом положения евреев в Союзе. Ясно только, что из какого-то зарубежного издания: 

«С конца 30-х годов и особенно после 40-х евреи не могли больше строить себе иллюзии относительно исчезновения антисемитизма в России и перестали рассчитывать в своей повседневной жизни на справедливое отношение, выдвижение по службе, любовь избирателей. Все силы старшего поколения и все способности младшего в течение 20-30 лет были сосредоточены на профессиональной компетентности, как единственной неотъемлемой ценности, и образовательном уровне, как единственном пути к благополучию и самоуважению».

Дальше очень толково раскладывалась по полочкам жизнь евреев в советском обществе, и вот уже  «сегодняшний день»:

«Они подчинили свои жизни тем великим идеям, которые формулировались в советском (и антисоветском) обществе, и убедились, что эти цели — несуществующие, а сами они были исполнителями в чужой пьесе. Они прошли до конца по пути ассимиляции и не освободились от унижений, но и не отказались от своей еврейской судьбы. Теперь эта группа находится на распутье.

До сих пор я говорил лишь о том, что я знаю, видел, слышал. Теперь настал момент сказать о том, во что я верю: в России созревают условия для новой вспышки еврейского движения, и основной центр сионистской активности еще много лет будет там. Мы должны подготовиться к этому».

Автор оказался прав — вспышка еврейского движения в России привела к тому, что сегодня каждый пятый житель Израиля говорит по-русски — я имела возможность в этом убедиться, когда полтора месяца жила там в гостях.

Имеется у меня и широко обсуждавшаяся в кругах интеллигенции переписка Эйдельмана и Астафьева (сентябрь1986 г.). Эйдельман неосторожно выпустил джинна, вступившись за грузин и «раскосые морды» («Ловля пескарей в Грузии»), заодно припомнив «еврейчат» из «Печального детектива».

Астафьев же ответил с такой зоологической ненавистью, что вежливый, корректный Натан Яковлевич, облыжно обвиненный в том, что его письмо «переполнено не просто злом, а перекипевшим гноем еврейского высокоинтеллектуального высокомерия» и прочее в том же духе, буквально оторопел: «В диких снах не мог вообразить в одном из властителей дум столь примитивного шовинизма, столь элементарного невежества», — писал он по поводу  астафьевских инвектив. Надо думать, здоровья вся эта история ему не прибавила — всего через два-три года после этих событий Эйдельман ушел из жизни. Ушел, по слову Гордина, «как и его любимые герои — Лунин, Герцен, Карамзин, Пущин — в 59 лет».

К этой переписке относятся и отрывки текста все того же Владимира Соловьева из «Комментария к переписке Эйдельмана и Астафьева: «Цветы зла» на почве гласности».

«Гласностью куда более активно, чем поредевшие и запуганные либералы, пользуются советские правофланговые, а именно русские националисты разных мастей — от национал-большевиков до национал-либералов, которые полагают себя спасителями отечества и сами себя гордо именуют Русской партией. В их лагере — несравненно более многочисленном, чем либеральный — помимо  Виктора Астафьева, такие признанные авторитеты, как В.Распутин, Вас.Белов, поэты Ю.Кузнецов и Ст.Куняев, литературоведы Вадим Кожинов и Петр Палиевский, художник Илья Глазунов, акад. Федор Углов, проф.Евг.Пашкин. У них свои печатные органы — издательства, газеты, журналы, в том числе такие солидные и влиятельные, как «Наш современник», «Молодая гвардия», «Современник», «Литературная Россия»...»

Проследив связи «Русской партии» с Кремлем и назвав Егора Лигачева и Раису Максимовну высокими покровителями этого «ренессанса в правом крыле», Соловьев заключает:

«Приведенных примеров достаточно, чтобы судить о том, какие «цветы зла» буйно расцветают на почве гласности. А что, если это только цветочки, у которых в Кремле есть заботливые садовники, и нам следует ожидать вскоре ягодок? <…> Право же, безопаснее наблюдать за всем этим издалека».

Так Соловьев и делает, поглядывая на нас из-за океана... Но для меня такой вопрос не стоял никогда:

 

Меня насильно тащат в Рай –

Вот странная забота!

Мне говорят: «Иди, давай,

Не заперты ворота!»

Мне говорят: «Иди скорей,

Нет часового у дверей!»

Мне говорят… Пусть говорят —

Но я-то знаю:

Мой  Ад — он мой. Он мне нужней 

Чужого Рая.

 

Ада пока что не было, но все шло к тому, что он вполне мог возникнуть. Надо сказать, беспокоилась об этом и русская общественность, которая не была вовсе уж безучастна к антисемитским проявлениям в литературе и общественной жизни. 

1986 год— в самиздате начало ходить открытое письмо писателя и историка Валентина Ерашова, направленное редколлегии журнала с черносотенным душком «Наш современник» и писателю В.Белову по поводу публикации кошмарного антисемитского романа «Все впереди». Кошмарного,  помимо всего прочего, еще и по уровню. Вот уж точно, как только писатель начинает писать тенденциозно — талант оставляет его. То же самое произошло и с Распутиным — с его «Пожаром».

 «Не стану вдаваться в его разбор с позиций литературных, говорить о его заведомой пошлости, безвкусице, беспомощности композиции и т.п.

Задумайтесь, члены редколлегии и автор романа, над такой, отнюдь не литературной, а взятой из жизни, цепочкой: высокий, подлинный патриотизм — патриотизм «квасной» — национализм — шовинизм — антисемитизм — фашизм. На последней стадии возникают либо концлагеря, либо рождается испытанный, проверенный, безотказный клич «Бей жидов!» На такую ступень опустились Вы, В.Белов».

Далее Ерашов обращается по очереди к членам редколлегии журнала Викулову, Троепольскому, Семенову и Шундику с развернутыми вопросами о том, как они могли подписать такой роман к печати.

А вот у Вас, Юрий Васильевич Бондарев, руководитель Российского Союза писателей, у Вас, члена редколлегии «Нашего современника», я не спрошу ничего. Ибо Вы молвили в свое время слова, под которыми рад подписаться и я... Разве только поинтересуюсь, ведает ли Ваша правая рука о проделках левой? Слова эти подчеркну в качестве резюме:

«Всякий национализм —  это последнее прибежище подлеца».

Москва, 3 декабря 1986 года».

1987 год— «Еще раз о так называемом «Еврейском вопросе» — открытое письмо Секретарю ЦК КПСС А.Яковлеву, редакциям газет: «Вечерняя Москва», «Известия», «Московский комсомолец», «Аргументы и факты», «Московские новости».

«Мы уже давно с тревогой замечаем рост агрессивно-националистических и антисемитских настроений в современном русском обществе. Похоже, носители этих настроений, как в идейном, так и в организационном отношении оказались общественной силой, наиболее подготовленной к «эпохе перемен». Попытки дать им отпор с позиций официального интернационализма выглядят беспомощно.

...Память о Катастрофе заставляет нас сказать: определение сионизма, как разновидности расизма, бытующее в советской литературе, отождествление сионизма с фашизмом — это зловредное глумление над памятью жертв геноцида.

...Генрих Бёлль написал, что «лучше быть мертвым евреем, чем живым немцем». Для нас, «советских граждан нееврейской национальности», альтернатива, к счастью, не формулируется так остро. Но наше молчание уже сейчас делает нас сообщниками потенциальных погромщиков.

Сергей Лезов, философ; Елена Вардангулова, филолог; Владимир Прибыловский, историк; Маргарита Петросян, юрист; Кирилл Попов, химик; Сергей Тищенко, физик».

Этим же годом помечено и письмо нашего знакомого скульптора, инвалида войны и автора отличной документальной повести «Нас время учило» — Льва Самсоновича Разумовского. Нигде, кстати, кроме как в его повести, не читала я об антисемитизме в нашей действующей армии. Теперь его волновало то, что «Память» во главе с фашиствующим Васильевым нашла приют в ЛОСХе.

Было такое, было...

Васильев тогда постоянно прокручивал там магнитофонные антисемитские пленки. Моя приятельница-художница хотела послушать, но одна идти побоялась, меня с собой позвала, да нас, слава Богу, в помещение, где все это происходило, не впустили — «не прошли по профилю»...

Разумовский, близко наблюдавший бурную деятельность Васильева в  родном Союзе художников, писал:

«Прослушивание текстов повлекло за собой беспрецедентную, отвратительную акцию, приуроченную к предвыборной кампании в ЛОСХе — в почтовые ящики художников были подброшены анонимные листовки с призывами «голосовать против евреев и иноверцев».

...Объявив, что в стране действует скрытый враг — «вредоносный жучок, иссушающий корни народа, проникший во все сферы науки, культуры и в аппарат МВД и КГБ», Васильев определил задачу «Памяти» — борьбу с сионизмом в помощь ЦК КПСС. Он объявил, что «надо спасать Россию», и тут же бросил фразу: «Поздно вы взялись спасать Россию, вам евреи еще покажут!».

...В дальнейшем выступлении, длившемся 3,5 часа и изобиловавшем парадоксальными заявлениями типа «Пушкин погиб не на дуэли — это было ритуальное убийство!», «Евреи сами провоцируют погромы — главный убийца евреев Эйхман — сам еврей», лектор обильно цитировал классиков марксизма-ленинизма вперемешку с чтением цитат из монархистско-черносотенной литературы. Он настойчиво проводил идею тождества между сионистами и евреями, призывая при этом «во имя спасения России» «к активным действиям» и требуя «хирургического вмешательства»...

 И так далее — еще на двух страницах. Не знаю адреса, куда было направлено это письмо, но в любом случае результата ждать не приходилось:  «есть документы, прямо указывающие на связь между деятельностью лидеров «Памяти» и ленинградскими партийно-идеологическими органами» (В.Кривулин, «Охота на Мамонта»).

Бородин, помню, кошмарные антисемитские картины в ЛОСХе вывешивал — Храм Христа Спасителя вдребезги, а вокруг жуткие еврейские рожи...

1989 год— Письма подписчиков журнала «Октябрь» и еженедельника «Книжное обозрение» в ЦК КПСС, правление СП СССР и Госкомпечать.

Подписчики были весьма обеспокоены тем, что «завуалированная расправа над Ананьевым» — главным редактором «Октября» — нужна для того, чтобы превратить журнал «в рупор шовинистических, бюрократических кругов»; а увольнение главного редактора еженедельника — «дело рук той группы литераторов, которая, блокируясь,   с одной стороны, со сталинско-брежневской бюрократией, с другой —  с шовинистическими силами типа “Памяти”, стремится удушить гласность, монополизировать прессу».

К началу 90-х ситуация обострилась до предела.

«Память» обнаглела до того, что постоянно дежурила у нашего  Василеостровского метро, на эстраде  Румянцевского сада и даже в центре города у Гостиного двора, устраивая антисемитские шабаши, никак властями не пресекавшиеся. Наверняка у них были и еще точки, про которые я просто не знаю. Направляясь к метро, я боялась подходить к ним близко — не столько их боялась, сколько своей несдержанности — меня так и подмывало  сказать все, что я о них думаю, чем, конечно, могла бы этих подонков и спровоцировать. 

В магазинах было пусто...

Чтобы купить молоко для маленькой тогда внучки муж ни свет ни заря  отправлялся к молочному магазину, где уже собирался народ — боялись, что не хватит, причем в одни руки больше двух литров не давали. А когда отправлялась в магазин я, то получала от него суровый наказ ни в какие политические разговоры не встревать, — выдержка давалась мне нелегко. Народ был политизирован  до крайности, споры и обсуждения велись везде — в транспорте, в очередях, просто на улицах «кучковались»...

Сейчас это время уже как-то подзабылось из-за череды последующих событий, но осталось письменное свидетельство зимы 91-года, и если я написала там про холодные батареи и отсутствие в магазинах электрических лампочек — значит, так это и было. Самый подходящий фон для разгула «Памяти», для того «агрессивного нечто», в ауре которого мы тогда оказались.

 

Беспросветная ночь... Впрочем, вроде окошко сереет.

Впереди серый день бедной жизни такого же цвета.

Отоварить талоны... Опять батарея не греет...

Где бы лампочки взять? Поскорее настало бы лето!

 

Не живем — существуем в безвременье этом тягучем.

Ни туда, ни сюда, ни наверх, ни на дно не пробиться.

Агрессивное нечто сгущается черною тучей...

Пронесет или нет? Остается гадать да молиться!

 

По пустым магазинам таскаем пустые котомки

И теряем терпенье, неся непосильное бремя...

И не видим того, что так ясно увидят потомки:

Всё — эпоха сменилась... Пошло предрассветное время!

 

Это было написано в декабре 1991 года.

Эпоха сменилась — в городе начал выходить антифашистский журнал «Барьер». Но зато националисты, расисты и фашисты тоже получили возможность легально регистрировать свои организации —  НПС (Народно-патриотический союз), «Фронт Отечества», «Русская партия», какие-то «Волхвы»... Причем вся их символика весьма напоминает свастику — она полностью — в семи вариантах — представлена на обложке сохранившегося у меня самого первого номера «Барьера» за 1992 год.

Об этом мрачном  времени написано в документальной повести Нины Катерли — «Иск», изданной Самарским отделением Российского еврейского конгресса в 1998 году. В ней подробно рассказывается о двухлетнем судебном разбирательстве между антисемитом Романенко и писательницей в 1988-1990 годы. Отсылаю интересующихся к этой книге. Но одну фразу  оттуда приведу. По поводу шовинистического бреда Безверхого, обвиненного в возбуждении  национальной и расовой вражды, экспертная комиссия среди прочего пришла к выводу, что «обвинять Безверхого в “антисемитизме” на основании его негативного отношения к “жидам”  (иудеям) нет достаточных оснований». Комментарии, как говорится, излишни...

С тех пор прошло десять лет...

Предрассветное время кончилось. Жизнь заметно меняется — рассветает. Изменились мы все, изменились и русские фашисты. Сегодня они превратились  в бритоголовых «скинхедов», которые  ходят в черной форме и время от времени устраивают погромы и драки с убийствами, железными прутами тренируясь на «лицах кавказской национальности».

 Передо мной номер «Общей газеты» за 8-14 ноября 2001 года. Вторая страница начинается крупным — на полстраницы — заголовком:

«ДОЖДАЛИСЬ

Позорный вторник в истории столицы.

То, что случилось в Москве 30 октября, нельзя назвать полной неожиданностью. Столица уже пережила день рождения Гитлера, который “скинхеды” отметили разгромом ларьков азербайджанцев в Ясеневе. Несколько месяцев назад подростки избили в метро иностранца. На Манежной площади скинхед зарезал 18-летнего чеченца. Так что “репетиции” были. И все же последнее побоище поразило своими масштабами: в трех нападавших “стаях” было около 500 человек».

Кроме этого вступления к статье приведу заголовки других публикаций на этой же странице: «Москва и чужеземцы»;  «Национал-экстремисты: кто есть кто»; «Свастика на заборе»; «Бритоголовая смена»; «Они уже здесь» с подзаголовком: «чернорубашечники пытаются сформировать у соотечественников “подлинно национальное мировоззрение”».

Дождались... Пока агрессия сливается в параллельный канал... Пока… Потому что

 

Везде, где, не зная смущенья,

Историю шьют и кроят,

Евреи — козлы отпущенья,

Которых к тому же доят.

 

Этот губермановский стишок на все времена… Все это в истории уже бывало — и не раз, и в  России тоже. Хоть после революции, хоть в сороковые-пятидесятые, хоть в перестройку — во все трудные времена актуальна фраза, сказанная Горьким еще в 1919 году: «Сейчас снова в душе русского  человека назревает гнойный нарыв зависти и ненависти бездельников и лентяев к евреям — народу живому и деятельному».

Впрочем, сей колоритный документ эпохи нужно привести полностью, вместе с «сопроводиловками» — он стоит того.

« В процессе работы над материалами к 100-летию со дня рождения В.И.Ленина я натолкнулся на воспоминания С.Диманштейна, опубликованные в качестве введения к брошюре «В.Ленин о еврейском вопросе в России». Диманштейн, в то время председатель ЦБ Евсекции при ЦК РКП(б) и член коллегии Наркомнаца, имел с Лениным беседу по поводу листовки «О евреях» М.Горького, напечатанной в огромном количестве экземпляров. Он хотел задержать распространение листовки, так как Горький «пел неимоверные дифирамбы еврейскому народу». Ленин с этим не согласился, считая, что в листовке имеется много полезного и что толкование, придаваемое Диманштейном ей, немного пристрастно.

Вот текст этой листовки, напечатанной Горьким в 1919 году и позже перепечатанной в Ленинграде и Одессе в виде брошюр.

А.Приблуда

 

О ЕВРЕЯХ

Товарищи и граждане!

Когда русскому человеку особенно плохо живется, он обвиняет в этом жену, соседа, погоду, Бога — всех, кроме самого себя. Такова русская натура, недаром же у нас придумана на этот случай складная поговорка: «Вали валом свой грех на всех — жалобиться станешь — и черта обманешь». Вот мы всегда и жалуемся на кого-нибудь со стороны, чтобы оправдать нашу глупость, лень, наше неуменье жить и работать.

Сейчас снова в душе русского человека назревает гнойный нарыв зависти и ненависти бездельников и лентяев к евреям — народу живому и деятельному, который потому и обгоняет тяжелого русского человека на всех путях жизни, что умеет и любит работать.

Я знаю — вы скажете: «Ага, он опять защищает евреев, ну, конечно, подкуплен!»

Да, я подкуплен, но не деньгами, еще не напечатано таких денег, которыми можно подкупить меня, но давно, уже с детских лет моих, меня подкупил маленький древний еврейский народ, подкупил своей стойкостью в борьбе за жизнь, своей неугасимой верой в торжество правды, — верой, без которой нету человека, а только двуногое животное. Да, евреи подкупили меня своей умной любовью к детям, к работе, и я сердечно люблю этот крепкий народ, его все гнали и гонят, все били и бьют, а он живет и живет, украшая прекрасной кровью своей этот мир, враждебный ему.

Это евреи вырастили на грязной земле нашей красивый цветок — Христа, сына плотника-еврея, бога любви и кротости, бога, которому якобы поклоняетесь вы, ненавистники евреев. Столь же прекрасными цветами духа были и апостолы Христа, рыбаки-евреи, утвердившие на земле религию христианства — религию всемирного братства народов, религию, на почве которой выросли идеи социализма, идеи интернационала.

И в борьбе за свободу России еврейская интеллигенция пролила крови своей не меньше, чем наша, русская, а впрочем, разве вы знаете, какими муками добыта свобода, которой вы пользуетесь ныне?

Товарищи и граждане!

Заслуги евреев перед миром велики; тупое и ленивое невежество ваше не знает этого, вы одно только знаете — евреи кое-где стоят впереди вас и евреев нет в очередях. Но ведь впереди они только потому, что умеют работать лучше вас и любят работу, а в очередь бедный еврей не идет, потому что вы облаете его, станете издеваться над ним, даже изобьете и, пожалуй, сможете убить в бессильной вашей злобе. Вам неведомо, сколько евреев умирает с голоду, несмотря на то, что они помогают жить друг другу.

Граждане! Говоря все это, я не столько евреев защищаю, сколько вас самих — поймите! Я говорю резко, потому что необходим обильный дождь горячих слов, чтобы смыть грязь и ложь с русской души, необходимо, чтобы вы устыдились и вспомнили о совести, а также поняли и то, что евреи не являются каким-то одним сословием, что это народ, разъединенный, как и вы, на классы, народ, в котором 92 человека из сотни бедные ремесленники и только 8 —   богачи-торговцы. Как и у вас, у евреев есть свои партии, враждебные друг другу: евреи-сионисты хотят переселиться в Палестину, где у них основано государство, а другие против этого и враждуют с сионистами, закрывая их школы, синагоги, запрещая учить детей еврейскому языку. Евреи такой же раздробленный народ, как и мы, Русь.

Разумеется, не все евреи праведники. Но стоит ли говорить о праведности, о чести    и совести вам, людям, которые за время революции опозорили себя таким безудержным воровством и взяточничеством.

Я говорю вам это в глаза, и вы ничем не можете опровергнуть правды моих слов, — обленились, изворовались вы отвратительно! Бесстыдству вашему камни удивляются, жестокость ваша к человеку — звериная жестокость! На знаменах ваших вы пишете «братство народов», но даже к самим себе не умеете относиться по-человечески.

Товарищи и граждане! Вам грозит возврат прошлого с нагайками и зуботычинами,   со всей прелестью рабской жизни, неужели вы не чувствуете, что пора опамятоваться, прийти в разум, дружно взяться за работу, мужественно встать на защиту свободы.

Бросьте травить друг друга звериной травлей. Евреи не хуже вас, вините за свое горе не соседа, а самих себя, свое неуменье жить, свою лень и тупость.

Максим Горький

Издание Петроградского Совета Рабочих и Крестьянских депутатов 1919 г

 

11.05.70 Дорогой друг!

Посылаю вам листовку Горького, написанную им в 1919 году и в собрание сочинений не включенную. Хотя она принадлежит Горькому и выпущена с ведома Ленина, она, видимо, не признана отвечающей ортодоксальным взглядам.

 А.Приблуда

 

А.С.Приблуда — еврейский языковед, историк, библиограф и юрист (1900-1978). Кому именно посылалась «листовка Горького» — неизвестно.

 

За и против истории

 

Взгляды и жизнь Александра  Солженицына пока недостаточно  изучены, а здесь тоже немало

неизвестного и неясного.

Валентина Твардовская

 

К сожалению, в России у евреев нет больше таких защитников, как Горький. Одно время можно было надеяться на «общечеловеческую совесть» тогдашнего властителя умов — Солженицына, писал же он в 1967 году:

«И не возражайте мне, что «все понимают справедливость по-разному». Нет! Могут кричать, за горло брать, грудь расцарапывать, но внутренний стукоток так же безошибочен, как и внушения совести (мы ведь и в личной жизни пытаемся перекричать совесть). Например, я уверен, что лучшие из арабов и сейчас прекрасно понимают, что Израиль по справедливости имеет право жить и быть».

Но уже через несколько лет его совесть приобрела явно национальный характер:

«А ведь кроется глубокий смысл и высокий символ и личная закономерность судьбы в том, что изобретатель самого страшного уничтожающего оружия нашего века, подчиненный властному движению Мировой Совести и исконной страдательной русской совести, под тяжестью грехов наших общих и каждого в отдельности — покинул то избыточное благополучие, которое было обеспечено ему и которое так многих губит сегодня в мире, и вышел пред пасть могущественного насилия».

Не думаю, что Сахаров мог бы согласиться с такой «исконно-посконной» характеристикой движений его ума и сердца. И даже наоборот — уверена, что не мог. Ибо слова об «исконной русской совести» предполагают отсутствие таковой у других народов, и, к сожалению, сегодня уже ясно: как только на сцену  выходит «страдательная русская совесть», непременно за этим рано или поздно явится и «наглая еврейская бессовестность». Как, например, в последнем творении  Солженицына «Двести лет вместе» (2002).

Вместе?!Это надо же... «Не так уж ИМплохо жилось...»

Не у тех спрашивал. В общем, сие весьма неоднозначное творение сильно взбудоражило как евреев, так и антисемитов. Привожу оттуда одну цитату завуалированных измышлений автора, внешне, вроде бы, вполне вежливую. Вроде бы…

«Сила ИХ [евреев] развития, напора, таланта вселилась в РУССКОЕ общественное сознание. Понятие о НАШИХ целях, о НАШИХ интересах, импульсы к НАШИМ решениям — МЫ слили с ИХ понятиями. МЫ приняли ИХ взгляд на НАШУ историю и на выходы из нее».

 

На самом деле произошло не вселение еврейских целей в русские мозги, а ровно наоборот — евреи с энтузиазмом приняли идеи и ценности страны, поднявшей знамя интернационализма, и все силы своего таланта, всю свою энергию  они кинули на то, чтобы эти идеи развивать. Это же очевидно! Да ведь если убрать евреев из нашего самого массового:советской песни, эстрады, кино, литературы — что останется?! По той же самой причине немало евреев было и среди ревностных служителей строя. Что весьма часто выходило им — то есть нам — боком. «Мы слишком раскаляем утюг, когда гладим чужие брюки», — это гениальное определение старика-портного сути многих еврейских проблем я тоже вычитала у Губермана, весьма к этой теме неравнодушного. 

Но задел меня  солженицынский абзац другим, а именно — четким делением на МЫ и ОНИ. Я его только шрифтом подчеркнула. Больше тут и говорить нечего, что называется,   «суду все ясно».

 «Странно, что Солженицын не увидел солидарности тех, кто причастен к культуре, не оценил независимо от состава крови потребности интеллигенции к взаимоподдержке», — уж  Ефим Эткинд в свое время поддерживал Солженицына как мог — за что и поплатился. Как и многие другие, «независимо от состава крови». В тюрьме, в «шарашке»,  в лагере с Солженицыным сидело много евреев, неужели даже там они были для него не МЫ, а ОНИ?

У того же Губермана я где-то прочла о споре среди зэков о том, какой национальности людей больше всего сидит по лагерям. Пришли к выводу, что если считать в пропорции, то больше всего сидит евреев. «На что один уголовник с верхних нар очень неодобрительно заметил:: «Вот гляди какая вредная нация! Сами везде пролезут и своих протащат!»  

Вам не кажется, что отношение к «вредной нации» у того уголовника и высоколобого Солженицына абсолютно одинаковое? Интересно, что сказала бы Лидия Корнеевна о сегодняшних писаниях человека, перед подвигом которого она преклонялась... И действительно: через войну, через тюрьму, через лагерь, через раковый корпус — через все прошел. И остался жив, чтобы совершить то, к чему был предназначен. Обычно такие люди потом быстро уходят. Вот Даниил Андреев — Судьба хранила его ровно до тех пор, пока не закончил он свою «Розу мира». 

А тут — оставили на Земле... Даже как-то жаль его. Главное дело жизни сделано... Куда-то же надо себя девать?  Взялся за современную эпопею — лично я «Красное колесо» прочесть не сумела — скучно. Потом — «Как нам обустроить Россию»... Учительство, мессианство... Впрочем, учеников у того, кто знает, как обустроить Россию без них, предостаточно — всякие там РНЕ и прочие русские нацисты. «Они  — чужие, ату их, ату!» А вот теперь им в помощь появилось и теоретическое пособие… то есть, простите, исследование.

Но вот доктор исторических наук Валентина Твардовская признать это исследованием не может. В статье «За и против истории» она с подробными ссылками на источники комментирует  тенденциозные, а то и просто неверные, но выдаваемые за истину положения Солженицына в этом труде. Не могу отказать себе в удовольствии пройтись по статье хотя бы пунктиром. Впрочем, какое уж тут удовольствие, просто давно известно: у кого что болит — тот о том и говорит...

«…Вряд ли можно назвать “Двести лет вместе” историческим исследованием. Постараюсь показать это, остановившись на решении А.Солженицыным лишь двух проблем: “самодержавие и еврейский вопрос” и “евреи в революционном движении”.

Солженицын весьма благожелательно — в духе времени — относится к российским самодержцам и пытается оградить их от подозрений в несправедливом отношении к еврейскому народу. С осуждением пишет, что “кто-то безымянный изобрел и пустил по миру ядовитую клевету, будто Александр Ш — неизвестно кому, неизвестно когда и при каких обстоятельствах — сказал: “А я, признаться, сам рад, когда бьют евреев!” И — принялось...”

На самом деле эти слова царя отнюдь не придуманы анонимными клеветниками, а зафиксированы в дневнике Е.М.Феоктистова — начальника Главного цензурного управления.

<...> Непонятно, почему Солженицын оставил за пределами книги официальные документы, раскрывающие идеологию и психологию правителей многонациональной России. Они должны были попасть в его поле зрения хотя бы потому, что опубликованы в том же номере “Источника”, где и “Дело о писателе А.И.Солженицыне”.

<…> Солженицын считает, что правительство решительно и твердо проводило усмирение погромщиков в начале 80-х гг. Но не только “Русский еврей” и либеральный “Голос”, но и консервативные “Московские новости” и ультраправый “Киевлянин” сообщали в корреспонденциях с мест погромов 1881-1882 гг. из Елизаветграда, Киева, Одессы о беспомощности войск при наведении порядка. Это было совсем иное поведение армии, чем при подавлении крестьянских протестов, рабочих стачек, демонстраций 1905 года, когда войсковые части действовали решительно и энергично.

Принудительное выселение семей евреев барон Г.О.Гинцбург в записке императору Александру Ш назвал “имущественным погромом”. Вряд ли можно оспорить это определение, если вспомнить выселение из Москвы в 1891 году 30 тысяч евреев — мелких торговцев и ремесленников: сапожников, шорников, портных, часовщиков, лудильщиков и т.д. Бегло упоминая об этом изгнании, сломавшем судьбы тысячам многодетных семей, Солженицын не сказал о том, что эту “зачистку” Москвы осуществил брат царя великий князь Сергей Александрович с согласия Александра Ш, назначившего его московским генерал-губернатором. Такая политика и создавала в стране обстановку, в которой не только не могли прекратиться “еврейские беспорядки”, но и возникло дело Бейлиса.

Этот ключевой эпизод в развитии   еврейского вопроса Солженицын оставляет за пределами книги, весьма сбивчиво объясняя невнимание к нему. Между тем для предпринятого исследования дело Бейлиса особенно важно: тут, как в фокусе, еврейский вопрос с особой яркостью проявился в социальной психологии разных слоев населения и в политике власти.

<…> Черты, отмеченные писателем у еврейской революционной интеллигенции, как правило, можно отнести и к русской. Так, наблюдение, что чаще в революцию евреи шли не от бедности и нищеты, а из зажиточных  семей, приложимо и к русской революционной среде, где большинство даже и во второй половине Х1Х века составляли дворяне. Характерно для русской интеллигенции и “постоянное раздражение против российского образа правления”, которое Солженицын находит у еврейства.

Историку трудно согласиться с тем, что “еврейское равноправие оставалось одним из главных лозунгов всероссийского революционного движения”. Ни одна из народнических организаций такого лозунга не выдвигала. …В программах революционно-народнических кружков и партий, о которых рассказывает Солженицын, вообще нет требований по национальному вопросу — революционеры-социалисты боролись не за национальное, а за социальное и политическое освобождение.

Солженицыну представляется, что “в голове у каждого еврейского юноши, пошедшего в российскую революцию, сохранялось, что он продолжает служить интересам еврейства: занимаясь революцией, он тем самым борется и за еврейское равноправие”. Но те, кто думал о завоевании равноправия для еврейского народа, участвовали не в революционно-народнических, а в националистических, сионистских организациях. У революционера-социалиста не было национальности.

<…> Малоплодотворная попытка выделить в революционном движении евреев, показать их особую роль, искажает картину самого движения. Сосредоточенность автора на еврейских деятелях при невнимании к русским делает это искажение неизбежным. Так, например, один из основателей и видных деятелей кружка “чайковцев” М.Натансон представлен в книге единственным его руководителем и главным деятелем. Натансону приписаны важнейшие акции кружка — от устройства побега П.А.Кропоткина из заключения до организации Казанской демонстрации. Но план побега разработал сам Кропоткин, а осуществлен он был группой “чайковцев”. Кропоткин, между прочим, написал и программу кружка. Первую политическую демонстрацию организовал Г.В.Плеханов. Однако и князь Кропоткин и дворянин Плеханов остались в тени, поскольку автора интересовали только “чайковцы” из евреев. И уж совсем непостижимо, как можно было приписать М.Натансону идею “хождения в народ”, носившуюся в воздухе со времен А.И.Герцена, вызревавшую одновременно в разных народнических кружках — идею, которая по своей природе могла быть только коллективной.

Хотя Александр Солженицын оговаривается, что и среди русских “было много важных революционеров”, общее впечатление засилья евреев в российском  революционном движении и  их главенствующей роли у читателя книги остается. “И в разрушении монархии, и в разрушении буржуазного порядка, как и в утверждении его перед тем, евреи тоже послужили передовым отрядом”, — заключает Солженицын. Думается, что роль евреев в русской истории он преувеличивает. 

Все это, как и многое другое, что не вместилось в газетную заметку, не позволяет признать книгу “Двести лет вместе” научным или художественным исследованием. Автор выступает здесь как публицист, каким мы его и привыкли воспринимать последние годы. Однако книгу (пусть не исследовательскую, а публицистическую, подчиненную авторской концепции) надо признать в определенном смысле полезной. Она вызвала интересную дискуссию, показала, как много в избранной автором теме неизвестного, неясного, запутанного. В ней по-новому раскрывается сам автор — личность историческая. Взгляды и жизнь Александра Солженицына пока недостаточно изучены, а здесь тоже немало неизвестного и неясного» (Твардовская В.Т. За и против истории // Общая газета. 2002. 10 апреля.).

 

Профессиональные, спокойные, лишенные ненужных эмоций комментарии историка Валентины Твардовской, вскрыли мировоззрение Солженицына и бесстрастно продемонстрировали всё его русофильство и тщательно скрываемый антисемитизм. Достаточно было коснуться всего лишь двух проблем, чтобы понять, как построена эта «публицистическая, подчиненная авторской концепции» книга. Собственно, вся «авторская концепция» легко сводится к четырем строчкам губермановского стишка:

 

Всю Россию вверг еврей

В мерзость и неразбериху;

Вот как может воробей

Изнасиловать слониху.

 

При этом Солженицын, православный обладатель «исконной страдательной русской совести», явно претендует на роль Отца нации. На его  менторские и многомудрые назидания на тему «Как нам обустроить Россию» весьма едко отреагировал Владимир Строчков: 

 

Как бы нам обустроить Россию,

Ну, не собрать, так хоть присборить.

Присоборовать.

Или, скажем, аккуратно попороть

и попоротое перелицевать.

Переоколпаковать.

Поротно.

То есть как бы нам

Как бы реорганизовать Рабкрин,

но соборно.

Как бы это было бы чудно

И, право, славно.

Как бы это нам

Это вам устроить.

Да как поненавязчивей

это вам  навязать.

Да как бы вам сказать.

Как бы это вам  сказать

поэтичнее.

Попоэтичнее.

Как бы нам послать золотого А.И.

Так сказать, от нашего стола.

Подальше

и потактичнее,

потактильнее  так

дать

понять,

чтобы поняли.

 

Но «золотой А.И.» никаких намеков не понимает — слишком уж с большим пиететом стал  к себе относиться... И проезд этот с помпой через всю страну... Вот не представляю, чтобы, например, Лев Толстой мог бы себе такое позволить — да никогда в жизни! У Гумилева это называлось «пасти народы». Просил когда-то Ахматову: «Если  увидишь, что я начал пасти народы — отрави меня, пожалуйста».

А ведь когда-то Солженицын «Одним днем Ивана Денисовича» совершил прорыв не только в нашей литературе, но и в общественном сознании, а позже созданием поистине великого  «Архипелага» обеспечил себе место в истории. Его имя  непременно возникает при рассказе о российской общественной жизни второй половины ХХ века, и даже в этих записках в разном контексте оно появляется несколько раз.

И до чего же обидно, что «Великий Солж» не сумел удержаться на той высоте, на которой когда-то находился. Обидно. И как же искренне его жаль...

 

P.S. Прошли годы, в 2008 году Солженицына не стало, и нынче он уже целиком принадлежит истории. Но пока многое еще не забылось, что-то еще не дает покоя. Что-то осталось недосказанным еще тогда, когда он был жив, и надо бы досказать…

Мне думается, Солженицын очень пожалел, что издал свое одиозное «исследование». Ибо этим он снял с себя табу, и тут же начали появляться публикации тех, кто слишком хорошо его знал —  с разных сторон и в разные периоды жизни. И все эти документальные свидетельства явили миру то, что знаменитые слова  «жить не по лжи» — всего лишь слоган для внешнего употребления.

И если в 2002 году Твардовская писала, что «взгляды и жизнь  Александра Солженицына пока недостаточно изучены», то теперь о нем известно уже  вполне достаточно для того, чтобы нарисовался весьма внятный и, к сожалению, малопривлекательный портрет. Вернее — автопортрет, потому что ведь мы сами своими текстами и своими поступками рисуем тот облик, который получается в конце нашей жизни.

Интересующихся конкретикой отсылаю к мемуарной  прозе Григория Бакланова  «Дороги пришедших с войны». Последняя глава книги  — «Кумир» — посвящена Солженицыну. Стоит ее прочесть. И тогда станет видно, что этот претендующий на духовное лидерство человек без всяких на то оснований присвоил  себе право судить и поучать других.  Ничего не поделаешь, что есть — то есть.

Но уйдет наше поколение, все страсти улягутся, все обиды  позабудутся, и в исторической памяти Солженицын навсегда останется автором «Архипелага ГУЛАГ» — своего главного, уникального и поистине великого труда.

 

   Родословная вождя

 

ЛЕНИН (Ульянов) Владимир Ильич ... величайший пролетарский революционер и мыслитель, продолжатель дела К.Маркса и Ф.Энгельса, организатор Коммунистич. партии  Сов. Союза, основатель Сов. социалистич. гос-ва,  учитель и вождь трудящихся всего мира.

БСЭ, т.14, 1973 г.

 

В папке остался последний листок — родословная Ленина. Этих «дискредитирующих» вождя мирового пролетариата сведений нет ни в одной нашей энциклопедии или справочнике: отец его матери Александр Дмитриевич Бланк был еврей.

«Еврейское имя — Израиль. Родился в 1802 г. в Старо-Константиновке Волынской губернии. Вместе с братом Абелем окончил Житомирское училище. Из-за еврейского происхождения было отказано в приеме в Медико-хирургическую академию. В 1820 г. братья приняли православие в Петербурге в церкви Св.Самсония, после чего они были приняты в академию. Израиль получил имя Александр, а Абель — Дмитрий. С 1833 г. Александр работал в больнице Св.Магдалины (ныне Веры Слуцкой). В 1846 г. Александру Дмитр. был присвоен чин надворного советника. В 1847 г. принят в дворянское сословие. Умер в 1870 г.

Детская больница имени Веры Слуцкой, «участницы революционного движения с 1898 года», расположена на Первой линии Васильевского острова. Позже она стала носить имя «верной подруги и соратницы Ленина» Надежды Константиновны Крупской. И вот, наконец, все вернулось на круги своя —  нынче это снова больница  Св.Марии Магдалины. Я не однажды бывала в ней: когда-то очень давно навещала тут младшего сына; потом приносила сюда игрушки его маленькой дочке. А потом фрукты и книжки другой своей внучке. Хорошая больница — всех вылечили.

И знать никто не знал,  что  когда-то в ней дед Ленина врачом работал.

Александр Бланк умер в год рождения своего внука Владимира, но, похоже, что и старшие дети в семье Ульяновых никогда его не видели. И, разумеется, ничего не знали о его национальности. Самая старшая из них — Анна Ильинична — наткнулась на эти сведения, роясь в архивных документах вскоре после смерти Ленина — в 1924 году. Ее сообщение ни у Каменева, ни у Бухарина, с которыми она поделилась, энтузиазма не вызвало: открытие Ульяновых признали  «неудобным для разглашения» и постановили «вообще держать этот факт в секрете».

Историю с Анной Ильиничной я узнала из недавно переведенной книги известного американского историка русского происхождения Юрия Слезкина, профессора Калифорнийского университета в Беркли.  Книга называется «Эра Меркурия» и имеет подзаголовок — «Евреи в современном мире»:

 «В 1932 и затем снова в 1934 году А.И. просила Сталина пересмотреть это решение, утверждая, что ее находка является важным научным подтверждением “данных об исключительных способностях семитического племени” и о “чрезвычайно благотворном влиянии” еврейской крови “при смешанных браках на потомство”, а также мощном оружии в борьбе с антисемитизмом, “вследствие того авторитета и той любви, которой Ильич пользуется в массах”.

Еврейство Ленина, настаивала она, является наилучшим доказательством справедливости его мнения о том, что еврейской нации присуща особая “цепкость в борьбе” и высокий революционный дух. “Вообще же, — писала она в заключение, — я не знаю, какие могут быть у нас, коммунистов, мотивы для замалчивания этого факта. Логически это из признания полного равноправия  национальностей не вытекает”.

В ответ Сталин распорядился “молчать... абсолютно”. А.И. подчинилась» (Слёзкин Ю.  Эра Меркурия.  М., 2005. С. 316).

В наши дни подобная история произошла с книгой Шагинян. Братья-писатели за всегдашнее  прямодушие прозвали Шагинян Железной старухой. А поскольку она была глуха и пользовалась слуховым аппаратом, то прозвище получило такое продолжение: «Железная старуха / Мариэтта Шагинян, / Искусственное ухо / Рабочих и крестьян». Возможно, из-за своей глухоты Шагинян не улавливала некоторых оттенков действительности, и потому была не только прямодушна, но еще и простодушна и даже несколько наивна.

Взявшись писать книжку, которая потом называлась «Четыре урока у Ленина», она  получила разрешение работать в партийных архивах. И там неожиданно для себя обнаружила документы, говорящие об еврейском происхождении вождя мирового пролетариата. И ничтоже сумняшеся все это в книжке отобразила. Такого рода книги, помимо Главлита, проходили цензуру еще и в каких-то партийных структурах. Где ее и зарубили. После чего последовал приказ изъять «без оставления копий» все архивные документы, касающиеся еврейского дедушки Бланка. А книжка все-таки вышла, и просто в глаза бросалось, что три линии предков вождя прослежены, а вместо четвертой — белое пятно. 

А на самиздатском листке из моей папки родословная Ленина выглядит так:

«Отец — Илья Николаевич Ульянов

Дед — Николай Ульянов  — русский (портной)

Бабушка — Смирнова — калмычка

Мать — Мария Александровна Бланк

Дед — Александр Дмитриевич Бланк — еврей

Бабушка — Анна Ивановна Горшопф

Прадед — Иван Горшопф — немец

Прабабушка — Анна Карловна Остедт — шведка».

Итого — по одной четверти русской, калмыцкой и еврейской крови и по осьмушке немецкой и шведской. Коктейль получился не слабый: еврейская активность, русский «авось» и азиатская жестокость, сдобренная шведским хладнокровием и немецким отсутствием воображения. Иначе бы он не решился. А так мы имеем то, что имеем...

А я вдобавок еще и свое редкое имя…

 

——————

Ну, вот и все…

Невероятно, но, как говорится, глаза боятся, а руки делают…

Я начала разбирать свои набитые машинописью папки как раз на рубеже веков. Разбирала без особого плана, просто хотелось хотя бы частично сохранить пробивавшиеся к нам в те застойные времена голоса. И все как-то само собой постепенно обрастало мясом и выстраивалось...

Во время работы мне позвонили — оказывается, в обществе «Мемориал» есть люди, которые самиздат собирают, изучают и анализируют, — не отдам ли его им? Я обрадовалась — «не пропадет мой скорбный труд», не будут мои листы ни на помойке, ни на чердаке, ни даже на антресолях, а будут храниться среди другой такой же машинописи в библиотеке «Мемориала». И когда-нибудь это поможет понять прошлое — как мы жили, чем жили...

А часть нашей жизни останется в этом тексте.

Моему  поколению в основном выпало прожить уже после смерти Сталина. Прежний страх исчез, но страна оставалась закрытой, лживой и несвободной.  Многие  цинично к этому приспособились, урывая возможные блага; другие малодушно ничего не хотели знать и довольствовались тем, что дают. Те же, кому была необходима творческая свобода или хотя бы свобода читать и мыслить, гибли, попадали в лагеря и психушки, а позже их стали просто выдворять за рубеж. 

И я, пытаясь как-то смягчить неизбежное столкновение подрастающих сыновей с окружающей действительностью, говорила им правду о нашем вчерашнем и сегодняшнем дне. На мой взгляд, правда необходима всегда. И хотя с тех пор многое изменилось, вполне может случиться, что новое поколение Лурье из этих записок узнает о прошлом своей страны больше, нежели из учебника истории.

Такое вполне может быть…

2002 г.

 

Конец

 

Post scriptum

 

  См в начале:

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (1). Папки с машинописью. Вокруг живописи

(Внимание! Если при клике мышкой на название материала Когита.ру Вы получите ответ: «К сожалению, по запрошенному адресу мы ничего не нашли», не смущайтесь и пойдите в конец открывшейся страницы, где сказано: «Возможно, Вы искали…» и соответствующее название. Кликните по нему и выйдете на искомый материал. А. А.)

 

 

 
САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКАЯ АССОЦИАЦИЯ СОЦИОЛОГОВ